Школа должна учить мыслить!

Опубликовано smenchsik - вс, 03/14/2010 - 13:24

В этом как будто никто не сомневается. Но каждый ли сможет ответить прямо на прямо поставленный вопрос: а что это значит? Что значит «мыслить» и что такое «мыш­ление»? Вопрос далеко не простой и в некотором смысле — каверзный. Стоит копнуть чуть поглубже, как это обнару­живается.
Очень часто, и, пожалуй, гораздо чаще, чем кажется, мы путаем здесь две очень разные вещи. Особенно на прак­тике. Развитие способности мыслить и процесс формаль­ного усвоения знаний, предусмотренных программами. Эти два процесса отнюдь не совпадают автоматически, хотя один без другого и невозможен. «Многознание уму не научает», хотя и «много знать должны любители мудро­сти». Эти слова, сказанные две с лишним тысячи лет назад Гераклитом Эфесским, не устарели и поныне.
Уму — или способности (умению) мыслить — «многознание» само по себе действительно не научает. А что же научает? И можно ли ему научить (научиться) вообще?
На этот счет существует далеко небезосновательное мнение, согласно которому ум (способность мыслить, «та­лант» или просто «способность») — «от бога». В более про­свещенной терминологии — «от природы», от папы с ма­мой. В самом деле, можно ли внедрить в человека «ум» в виде системы точно и строго отработанных «правил», схем операций? Короче говоря, в виде «логики»? Прихо­дится сделать выводы — нельзя. В пользу этого свидетель­ствует опыт, образно обобщенный в международной при­тче о дураке, который желает «таскать вам, не перетаскать» участникам похоронной процессии. Известно, что самые лучшие правила и рецепты, попадая в глупую голову, не де­лают эту голову умнее, но зато сами превращаются в смеш­ные нелепости. Это, увы, слишком хорошо известно. Вряд ли кто будет оспаривать, что преподавание формаль­ной логики, введенное в школах некоторое время назад «по личному указанию товарища Сталина», не увеличило числа «умных» и не уменьшило числа «глупых» среди вы­пускников средней школы.
В пользу приведенного мнения свидетельствует не то­лько эмпирически-бесспорный опыт. Самые точные и строгие «правила», составляющие «логику», не научают и не могут научить так называемые «способности сужде­ния», — то есть способности решать — попадает ли, подхо­дит ли данный случай, данный факт под данные правила, или же не подходит, — писал Иммануил Кант в своей «Критике чистого разума», — «школа может только доста­вить ограниченному рассудку и как бы вдолбить в него все правила, добытые чужим пониманием, но способность правильно пользоваться ими должна принадлежать само­му воспитаннику и, в случае недостатка этого естественно­го дара, никакие правила, которые были бы предписаны ему с этой целью, не застрахуют его от ошибочного приме­нения их. Недостаток способности суждения есть собст­венно то, что называют глупостью; против этого недостат­ка нет лекарства» [И. Кант. «Критика чистого разума». — С.117]. Как будто справедливо. А вот и мнение другого мыслителя, — весьма сочувственно, как «остроумное», процитированное В. И. Лениным, — насчет «предрассуд­ка», будто «логика» «научает мыслить»: «это похоже на то, как если бы сказали, что только благодаря изучению анато­мии и физиологии мы впервые научаемся переваривать пищу и двигаться» [Гегель. Соч., т. 5. — С. 2. Ср. также: В. И. Ленин. Соч., т. 38. — С. 75]. Это действительно наив­ный предрассудок. Поэтому то введение «логики» в про­граммы средней школы и не могло оправдать тех надежд, которые на нее кое-кто возлагал.
По-видимому, все остается по-прежнему, — любой, даже «тупой и ограниченный ум» может «с помощью обучения достигнуть даже учености. Но так как вместе с этим подоб­ным людям недостает способности суждения, то не ред­кость встретить очень ученых мужей, которые, применяя свою науку, на каждом шагу обнаруживают этот непоправи­мый недостаток», — меланхолически подытоживает свое рассуждение Кант. И с этим тоже приходится согласиться. Но как же быть в таком случае с призывом, напечатан­ным в качестве заголовка? Не доказывает ли сам автор, ссылаясь на весьма почтенные авторитеты, что реализовать этот лозунг нельзя, и что «ум» — это «естественный дар», а не благоприобретаемое умение?
По счастью, это не так. Верно, что способность (уме­ние) мыслить невозможно «вдолбить» в череп в виде сум­мы «правил», рецептов и — как любят теперь выражать­ся — «алгоритмов». Человек все же остается человеком, хотя кое-кто и хотел бы превратить его в «машину». В виде «алгоритмов» в череп можно «вложить» лишь механиче­ский, то есть очень глупый «ум», — ум счетчика-вычисли­теля, но не ум математика.
Однако приведенными выше соображениями вовсе не исчерпывается позиция даже Канта. Тем более позиция материалиста. Во-первых, неверно, что ум — это «естест­венный» дар. Умом, или способностью мыслить человек обязан матери-природе гак же мало, как и богу-отцу. Природе он обязан только мозгом, — органом мышления. Способность же мыслить с помощью этого мозга не только «развивается» (в смысле «совершенствуется»), но и возни­кает впервые только вместе с приобщением человека к об­щественно-человеческой культуре, к знаниям. Так же, впрочем, как и способность ходить на двух ногах, которой человек «от природы» также не обладает. Это — такое же «умение», как и все остальные человеческие способности. Правда, если использовать свои задние конечности для прямохождения ребенка легко учит любая мать, то пользо­ваться мозгом для мышления умеет его учить далеко не каждый профессионал-педагог. Но достаточно умная и внимательная мать делает это, как правило, гораздо лучше, чем иной педагог. Она никогда не отмахнется от трудной заботы, связанной с воспитанием «ума» маленького чело­века, под тем удобным для умственно-ленивого «воспита­теля» предлогом, что данный ребенок — «от природы, от рождения» неспособный... «Мышлению» маленького че­ловека учит вся окружающая его жизнь, — и семья, и игры, и двор, и такие же маленькие человечки, как он сам, и повзрослее, и даже помоложе. Заботы о младшем братишке тоже требуют «ума» и тоже развивают его.
Представление о «врожденности», о «природном» происхождении способности (или «неспособности») мыс­лить, — это лишь занавес, скрывающий от умственно-ленивого педагога те действительные (очень сложные и индивидуально варьирующиеся) обстоятельства и условия, которые фактически пробуждают и формируют «ум», способность «самостоятельно мыслить». Этим представле­нием обычно оправдывают лишь свое собственное непо­нимание этих условий, ленивое нежелание вникать в них и брать на себя нелегкий труд по их организации. Свалил на «природу» свою собственную лень — и совесть спокойна, и ученый вид соблюден.
Теоретически такая позиция малограмотна, а нрав­ственно — гнусна, ибо предельно антидемократична. С марксистско-ленинским пониманием проблемы «мыш­ления» она так же не вяжется, как и с коммунистическим отношением к человеку. От природы все равны, — в том смысле, что девяносто девять процентов людей рождается к жизни в этом мире с биологически-нормальным мозгом, в принципе могущим — чуть легче или чуть труднее — усвоить все «способности», развитые их предшественника­ми. И грехи общества, распределявшего до сих пор свои «дары» не столь справедливо и демократично, как «приро­да», нам не к лицу сваливать на эту природу. Надо откры­вать каждому человеку доступ к условиям человеческого развития. В том числе к условиям развития способности «самостоятельно мыслить», — к одному из главных компо­нентов человеческой культуры. Это и обязана делать шко­ла. Ум — это не «естественный» дар. Это — дар общества человеку. Дар, который он, кстати, оплачивает потом сто­рицей, — самое «выгодное» с точки зрения развитого общества «капиталовложение». Умно-организованное — то есть коммунистическое общество может состоять толь­ко из умных же людей. И нельзя ни на минуту забывать, что именно люди коммунистического завтра сидят за партами школ сегодня.
Ум, способность самостоятельно мыслить, формирует­ся и совершенствуется только в ходе индивидуального освоения умственной культуры эпохи. Он, собственно, и есть не что иное, как эта самая умственная культура, пре­вращенная в личную собственность, в личное достояние, в принцип деятельности личности. В составе «ума» нет ни­чего, кроме этого. Это — индивидуализированное духов­ное богатство общества, — если выразиться высокопар­ным философским языком.
А это, говоря попросту, означает, что ум («талант», «способность» и т. д.) представляет собой естественный статус человека, — норму, а не исключение. Нормальный результат развития нормального в биологическом отноше­нии мозга в нормальных же — человеческих — условиях.
С другой же стороны, «глупый» человек, — человек о непоправимым недостатком «способности суждения», — это прежде всего изуродованный человек, человек с искалеченным мозгом. И эта «искалеченность» органа мышления есть всегда последствие «ненормальных», «неестественных» (с точки зрения подлинных критериев человеческой культуры) условий, — результат грубо-наси­льственных «педагогических» воздействий на этот нежный (особенно» в раннем возрасте) орган.
Искалечить орган мышления гораздо легче, чем любой другой орган человеческого тела, а излечить очень трудно. А позже — и совсем невозможно. Искалечить — просто, — системой «неестественных» «упражнений». И один из са­мых «верных» способов такого уродования мозга и интел­лекта — это формальное заучивание знаний. Именно этим способом производятся «глупые» люди, то есть люди с ат­рофированной способностью суждения. Люди, не умею­щие грамотно соотносить усвоенные ими общие знания с реальностью, а потому то и дело попадающие впросак.
«Зубрежка», подкрепляемая бесконечным «повторени­ем» (которое следовало бы называть не матерью, а ско­рее — мачехой учения), калечит мозг и интеллект тем вер­нее, чем, как это ни парадоксально, справедливее и «ум­нее» сами по себе усваемые при этом истины. Дело в том, что глупую и вздорную идею из головы ребенка быстро вы­ветрит его собственный опыт; столкновение такой идейки с фактами заставит его усомниться, сопоставить, спросить «почему?» и вообще «пошевелить мозгами». «Абсолютная» же истина никогда ему такого повода не предоставит. Абсолютам всякого рода вообще противопоказаны какие бы то ни было «шевеления», — они неподвижны и жаждут только новых и новых «подтверждений» своей непогреши­мости. Поэтому зазубренная без понимания «абсолютная истина» и становится для мозга чем-то вроде рельс для по­езда, чем-то вроде шор для работяги-лошади. Мозг привы­кает двигаться только по проторенным (другими мозгами) путям. Все, что лежит вправо и влево от них, его уже не интересует. На остальное он просто не обращает уже внимания как на «несущественное» и «неинтересное».
Это и имел в виду большой немецкий писатель Б. Брехт, говоря, что «человек, для которого то, что дважды два че­тыре, само собой разумеется, никогда не станет великим математиком»...
Каждому известно, как мучительно переносит любой живой ребенок эту грубонасильственную операцию над его мозгом — «зазубривание» и «вдалбливание». На изоб­ретение этих поэтически-выразительных терминов взрос­лых могли вдохновить только очень неприятные воспоми­нания детства. Ребенок не случайно, не из каприза, пере­живает «вдалбливание» как насилие. Дело в том, что природа устроила наш мозг так хорошо и умно, что он не нуждается в «повторениях», в специальном «заучивании», если имеет дело с чем-то непосредственно для него «по­нятным», «интересным» и «нужным». Вдалбливать поэто­му приходится только то, что человеку непонятно, неинте­ресно и не нужно, — то, что не находит никакого отзвука и эквивалента в его непосредственном жизненном опыте и никак из него не «вытекает».
Как доказали многочисленные эксперименты, «па­мять» человека хранит вообще все то, с чем имел дело ее обладатель на протяжении всей его жизни. Однако одни знания хранятся в мозгу, так сказать, в активном состоя­нии, «под рукой», и всегда при нужде могут быть усилием воли вызваны на свет сознания. Это — знания, тесно свя­занные с активной чувственно-предметной деятельностью человека. Этот «актив» памяти напоминает хорошо орга­низованное рабочее место — человек берет здесь нужный предмет, инструмент, материал не глядя, не «вспоминая» специально, каким мускулом нужно для этого двинуть. Другое дело — знания, усвоенные мозгом без всякой связи с его основной деятельностью, — так сказать, «про запас», Французские психологи, например, путем особых воздей­ствий на мозг старой малограмотной женщины заставили ее часами декламировать древнегреческие стихи, ни содер­жания, ни смысла которых она не понимала, и «помнила» только потому, что когда-то, много лет назад, какой-то прилежный гимназист заучивал эти стиха при ней вслух, а рабочий-каменщик «вспомнил» и точно нарисовал на бу­маге причудливые извивы трещины в стене, которую ему когда-то пришлось ремонтировать.... Чтобы «вспомнить» подобные вещи, человеку приходится делать над собой мучительные усилия, и то это удается весьма редко и с тру­дом. Дело в том, что огромную массу ненужных, бесполез­ных и «не работающих» сведений мозг погружает в особые «темные кладовые», ниже порога сознания. В них хранится все, что человек видел или слышал хотя бы раз. В особых — ненормальных — случаях весь хлам, накопившийся в этих кладовых за много лет, всплывает на поверхность высших отделов коры головного мозга, на свет сознания. Человек вспоминает тогда вдруг массу мелочей, казалось бы, давно и окончательно «забытых». Но это случается именно тогда, когда мозг находится в бездеятельном состоянии, чаще всего — в состоянии гипнотического сна, — как в опытах французских психологов. Дело в том, что «забвение» — это не недостаток. Как раз наоборот — «забывание» осуществ­ляют специальные мудрые механизмы мозга, охраняющие орган мышления (отделы активной деятельности мозга) от затопления ненужной «информацией». Это — естествен­ная «защитная» реакция коры от бессмысленных и глупых перегрузок. Если бы в один прекрасный момент крепкие замки забвения были сорваны с темных кладовых памяти, весь накопившийся там мусор хлынул бы в высшие отделы коры и сделал бы ее неспособной к «мышлению», — к от­бору, сопоставлению, умозаключению и «суждению».
Тот факт, что «забывание» — это не минус, не недоста­ток кашей психики, а наоборот, преимущество, свидетель­ствующее о наличии лишнего — специально и целе­сообразно осуществляющего его — «механизма», наглядно продемонстрировал известный советский психолог А. Н. Леонтьев на сеансе с не менее известным обладателем «абсолютной памяти» Ш-ским. Испытуемый мог с одного раза «запомнить» список в сто, двести, тысячу слов и вос­произвести его в любом порядке и спустя любое время. После демонстрации этой удивительной способности ему был задан невинный вопрос, — не припомнит ли он среди отпечатавшихся в его памяти слов одно, и именно — назва­ние острозаразной болезни из трех букв? Наступила заминка. Тогда экспериментатор обратился за помощью к залу. И тут оказалось, что десятки «нормальных» людей помнят то, что не может «вспомнить» человек с «абсолют­ной памятью». В списке промелькнуло слово «тиф», и десятки людей с «относительной» памятью это слово — совершенно непроизвольно — памятью зафиксировали...
«Нормальная» память «спрятала» это словечко в темную кладовую, «про запас», как и все остальные девятьсот девя­носто девять словечек. Но тем самым высшие отделы коры, ведающие «мышлением», остались «свободны» для своей специальной работы, — в том числе и для целена­правленного «воспоминания» по путям логической связи. Мозгу же с «абсолютной памятью» работать оказалось также трудно, как желудку, битком набитому камнями ... Этот эксперимент весьма поучителен. Наличие «абсо­лютной» — механической — памяти — не преимущество, а, наоборот, ущербность в отношении одного из важнейших и хитроумнейших механизмов нашего мозга, нашей пси­хики. Это механизм, который активно «забывает» все то, что непосредственно непригодно для осуществления вы­сших психических функций, все то, что не связано с логич­ным потоком движения наших мыслей. Бесполезное, не связанное с активной мыслительной деятельностью мозг старается «забыть», погрузить на дно подсознания, чтобы оставить сознание «свободным» и готовым к высшим ви­дам деятельности...
Вот этот-то «естественный» механизм мозга, охраняю­щий высшие отделы коры от агрессии, от наводнения хао­тической массой бессвязной информации, и разрушает, и калечит «зубрежка». Мозг насильственно принуждают «запоминать» все то, что он активно старается «забыть», запереть под замок, чтобы оно не мешало «мыслить». В него «вдалбливают», сламывая его упрямое сопротивле­ние, сырой, необработанный и непереваренный (мышле­нием) материал.
Чудесно тонкие механизмы, созданные природой, тем самым портятся, искалечиваются варварски-грубым вме­шательством. А спустя много лет какой-нибудь мудрый воспитатель свалит вину на «природу» ...
«Естественный» мозг ребенка изо всех сил сопротивляется такому пичканию непереваренными знаниями. Он старается избавиться от непережеванной им самим пищи, старается погрузить ее в низшие отделы коры, — «забыть», — а его снова и снова дрессируют «повторени­ем», ринуждают, сламывают, пользуясь и кнутом, и пря­ником. В конце концов своего добиваются. Но какой ценой! Ценой способности мыслить.
Как не вспомнишь здесь хирургов из «Человека, кото­рый смеется»! Компрачикосы от педагогики и придают мышлению раз навсегда зафиксированную «улыбку», де­лают его способным работать только по жестко «вдолблен­ной» схеме. Это и есть самый распространенный способ изготовления «глупого» человека.
Хорошо еще, если воспитуемый не очень всерьез отно­сится к зазубриваемой им школьной премудрости, если он «отбывает номер». Тогда его не удается искалечить до конца, и окружающая школу живая жизнь его спасает. Она всегда умнее глупого педагога.
Безнадежные же тупицы вырастают как раз из самых послушных и прилежных «зубрил», подтверждая тем са­мым, что и «послушание», и «прилежание» — такие же диа­лектически-коварные достоинства, как и все прочие «абсолюты», в известной точке и при известных условиях пре­вращающиеся в свою противоположность, в недостатки, в том числе — непоправимые.
И надо сказать, что любой живой ребенок (и это уж — «от природы») обладает очень точным индикатором, отли­чающим «естественные» педагогические воздействия на его мозг — от насильственных, калечащих. Он или усваи­вает «знания» с жадно-живым интересом, или проявляет тупое неприятие, упрямство, противодействие насилию. Он либо с легкостью — с одного раза — «схватывает», про­являя при этом удовольствие, либо, наоборот, никак не мо­жет «запомнить» простые, казалось бы, вещи, ерзая и кап­ризничая...
Нравственно-чуткий педагог всегда внимает этим «естественным» сигналам «обратной связи», — столь же точным, как и боль при «неестественных» упражнениях органов физической деятельности. Нравственно-тупой и умственно-ленивый — настаивает, принуждает и в конце концов — «добивается своего». Крики души ребенка для него — пустая блажь. Он просто дрессирует — с помощью кнута ли, пряника ли — безразлично.
А из этого следует простой и старый как мир вывод — научить ребенка (да и только ребенка ли?) чему-либо, в том числе и способности (умению) самостоятельно мыслить, можно только при внимательнейшем отношении к его ин­дивидуальности. Старая философия и педагогика называли такое отношение «любовью». Можно использовать и это словечко. Оно не такое уж неточное, хотя некоторые лю­бители строго-математического мышления и посчитают такое определение «качественным» и потому — «ненауч­ным» ...
Конечно, и к показаниям «самочувствия» ребенка нуж­но тоже относиться с умом. Может случиться, что он ёрзает на месте не потому, что ему скучно, а потому, что он нака­нуне объелся неспелых слив. Ну что же, «индивидуаль­ность» — вещь вообще капризная и математически-одно­значно не определяемая...
Но все это, так сказать, нравственно-эстетическая пре­людия. А как же все-таки учить мыслить? Любви и внима­ния к индивидуальности тут, понятно, маловато, хотя без них и не обойтись.
В обшем и целом, ответ таков. Надо организовать про­цесс усвоения знаний, процесс усвоения умственной куль­туры так, как организует его тысячи лет лучший учитель — жизнь. А именно так, чтобы в ходе этого процесса ребенок постоянно был вынужден тренировать не только (и даже не столько) «память», сколько способность самостоятель­но решать задачи, требующие мышления в собственном и точном смысле слова, — «силы суждения», умения решать — подходит данный случай под усвоенные ранее «правила» или нет, а если нет — то как тут быть?
Решение задач — вовсе не привилегия математики. Всё человеческое познание есть не что иное, как непрекра­щающийся процесс постановки и разрешения все новых и новых задач, — вопросов, проблем, трудностей.
И само собой понятно, что лишь тот человек «понима­ет» научные формулы и положения, который видит в них не просто фразы, которые ему надлежит зазубрить, а преж­де всего — с трудом найденные ответы на вполне опреде­ленные вопросы. На вопросы, естественно вырастающие из гущи жизни и настоятельно требующие ответов.
Столь же ясно, что человек, увидевший в теоретиче­ской формуле ясный ответ на замучавший (заинтересовав­ший) его вопрос, проблему, трудность, — эту теорети­ческую формулу не забудет. Он не вынужден будет ее «зазубривать». Он ее запомнит легко и естественно. А и «забудет» — не беда. Он всегда ее выведет сам, когда ему снова встретится ситуация-задача с тем же составом усло­вий. А это и есть «ум».
Так что «учить мыслить» нужно прежде всего с развития способности правильно ставить (задавать) вопросы. С этого начинала и начинает каждый раз сама наука — с постановки вопроса природе, с формулировки пробле­мы, — то есть задачи, неразрешимой с помощью уже изве­стных способов действий, известных — проторенных и за­топтанных — путей решения. С этого же должен начинать свое движение в науке и каждый вновь вступающий на ее поприще индивид. В том числе — ребенок. С острой фор­мулировки трудности, неразрешимой при помощи донаучных средств, с точного и острого выражения проблемной ситуации.
Что бы мы сказали о математике, который заставлял бы своих учеников зубрить наизусть ответы, напечатанные в конце задачника, не показывая им ни самих задачек, ни способов их решения?
Между тем географию, ботанику, химию, физику и ис­торию мы часто цреподаем детям именно таким нелепым способом. Мы вещаем им ответы, найденные человечест­вом, часто даже не пытаясь объяснять, на какие именно во­просы эти ответы были даны, найдены, отгаданы...
Учебники и следующие им учителя слишком часто, увы, начинают прямо о квазинаучных «дефиниций». Но ведь реальные люди, создавшие науку, никогда не начи­нали с этого. Дефинициями они кончали. А ребенка «вводят» в науку почему-то с обратного конца. И потом удивляются, что он никак не может «усвоить», а «усвоив» (в смысле зазубрив), — никак не может соотнести обще­теоретические положения с реальностью, с «жизнью». Так и вырастает псевдоученый, педант, — человек, иной раз знающий назубок всю литературу по своей специаль­ности, но не понимающий ее.
О таком хорошо сказал сто лет назад Карл Маркс, имея в виду вульгарного буржуазного политэконома В. Рошера:
«Этого молодца мне придется приберечь для примеча­ния. Для текста такие педанты не подходят. Рошер, безу­словно, обладает большим и часто очень полезным знанием литературы, хотя даже здесь я ясно узнаю питомца Геттингена, который не ориентируется свободно в литера­турных сокровищах, а знает только, так сказать, «официаль­ную» литературу; почтенный человек. Но, не говоря уже об этом, какая польза мне от человека, знающего всю матема­тическую литературу, но не понимающего математики?..
Если бы подобный педант, который по своей натуре ни­когда не может выйти за рамки учебы и преподавания зау­ченного, который сам никогда не может чему-либо научи­ться, если бы этакий Вагнер был, по крайней мере, честен и совестлив, то он мог бы быть полезным для своих учени­ков. Лишь бы он не прибегал ни к каким уловкам и напря­мик сказал: здесь противоречие; одни говорят так, другие этак; у меня же, по существу вопроса, нет никакого мнения; посмотрите, не сможете ли вы разобраться сами. При таком подходе ученики, с одной стороны, получили бы известный материал, а с другой — были бы привлечены к самостоятельной работе. Но, конечно, я в данном случае ставлю такое требование, которое противоречит природе педанта. Его существенной особенностью является то, что он даже не понимает самих вопросов, и потому его эклек­тизм приводит в сущности к тому, что он занимается толь­ко собиранием готовых ответов ...» [Письмо к Фердинанду Лассалю от 16 июня 1862 года, — см.: К. Маркс и Ф. Эн­гельс. Соч., т. XXV. - С. 404].
Этот анализ «ума» педанта весьма поучителен для педа­гогики, для искусства учить мыслить.
Наука — и в ее историческом развитии, и в ходе ее индивидуального освоения — вообще начинается с вопро­са, — природе или людям — безразлично.
Но всякий действительный вопрос, вырастающий из гущи жизни и неразрешимый при помощи уже отработан­ных, привычных и заштампованных рутинных способов, всегда формулируется для сознания как формально-неразрешимое противоречие.
А еще точнее — как «логическое» противоречие, нераз­решимое чисто логическими средствами, — то есть рядом чисто механических, машинообразных операций над ра­нее заученными «понятиями» (а еще точнее — над «терми­нами»).
Философия давно выяснила, что действительный «во­прос», подлежащий решению только через дальнейшее ис­следование фактов, всегда выглядит как «логическое про­тиворечие», как «парадокс».
Поэтому именно там, где в составе знания вдруг появ­ляется «противоречие» (одни говорят так, другие — этак) только и возникает, собственно, потребность и необходи­мость глубже исследовать сам предмет. Это — показатель, что знание, зафиксированное в общепринятых положени­ях, чересчур общо, неконкретно, односторонне.
Ум, приученный к действиям по штампу, по готовому рецепту «типового решения» и теряющийся там, где от него требуется самостоятельное (творческое) решение, именно поэтому и «не любит» противоречий. Он старается их обходить, замазывать, сворачивая опять и опять на за­топтанные, рутинные дорожки. И когда это ему в конце концов не удается, когда «противоречие» упрямо возника­ет вновь и вновь, такой «ум» срывается в истерику, — имен­но там, где нужно «мыслить».
Поэтому-то отношение к противоречию и является очень точным критерием культуры ума. Даже, собственно говоря, показателем его наличия.
Когда-то в лаборатории И. П. Павлова производили над собакой очень неприятный (для собаки, разумеется) эксперимент.
У нее старательно формировали и отрабатывали поло­жительный слюноотделительный рефлекс на окружность и отрицательный на изображение эллипсиса. Собака пре­красно различала эти две «разные» фигуры. Затем в один прекрасный день круг начинали поворачивать в ее поле зрения так, что он постепенно «превращался» в эллипсис. Собака начинала беспокоиться и в какой-то точке срыва­лась в истерическое состояние. Два строго отработанных условно-рефлекторных механизма, прямо противополож­ных по своему действию, включались разом и сталкивалась в конфликте, в «ошибке», в антиномии. Для собаки это было непереносимо, — момент превращения «А» в «Не-А» — момент, в котором «отождествляются противо­положности», — как раз и есть тот момент, в отношении к которому остро и четко выявляется принципиальное отли­чие человеческого мышления от отражательной деятель­ности животного.
Животное (а также ум, лишенный подлинной «логиче­ской» культуры) в этом пункте срывается в истерику, начи­нает метаться и попадает в плен к случайным обстоятель­ствам.
Для подлинно-культурного в логическом отношении ума появление противоречия — это сигнал появления проблемы, неразрешимой с помощью строго заштампован­ных интеллектуальных действий, — сигнал для включения «мышления», — самостоятельного рассмотрения «вещи», в выражении которой возникла антиномия.
Поэтому «ум» с самого начала надо воспитывать так, чтобы «противоречие» служило для него не поводом для истерики, а толчком к самостоятельной работе, к самосто­ятельному рассмотрению самой вещи, — а не только того, что об этой вещи сказали другие люди ...
Это — элементарное требование диалектики. А диалек­тика — это вовсе не таинственное искусство, свойственное лишь зрелым и избранным умам. Это — действительная логика действительного мышления, — синоним конкрет­ного мышления. Ее-то и нужно воспитывать с детства.
Нельзя не вспомнить здесь мудрые слова, сказанные недавно одним старым математиком. Рассуждая о причи­нах недостаточности культуры математического (и не то­лько математического) мышления у выпускников средних школ в последние годы, он чрезвычайно точно охаракте­ризовал их так: в программах «слишком много окончатель­но установленного», слишком много «абсолютных ис­тин»... Именно поэтому ученики, привыкающие «глотать жареных рябчиков абсолютной науки», и не находят потом путей к объективной истине, — к самой «вещи».
Это тоже звучит, как будто, «парадоксально». Между тем, тут высказана столь же простая, сколь и верная, истина.
— «Вспоминаю себя, — разъяснял ученый, — свои шко­льные годы. Литературу нам преподавал очень грамотный последователь Белинского. И мы привыкли смотреть на Пушкина его глазами, — то есть глазами Белинского. Воспринимая как «несомненное» все то, что говорил о Пушкине учитель, мы и в самом Пушкине видели только то, что о нем сказано учителем — и ничего сверх этого ... Так было до тех пор, пока мне в руки случайно не попала статья Писарева. Она привела меня в замешательство — что такое? Все наоборот, и тоже убедительно. Как быть? — И только тогда я взялся за самого Пушкина, только тогда я сам разглядел его подлинные красоты и глубины. И только тогда я по-настоящему, — а не по-школьному, понял и са­мого Белинского, и самого Писарева...»
И это относится, конечно, не только к Пушкину. Сколько людей ушло из школы в жизнь, заучив «несомненные» положения учебников о Пушкине, и на том ус­покоившись! Естественно, что человек, наглотавшийся досыта «жареных рябчиков абсолютной науки», вообще уже не хочет смотреть на живых рябчиков, летающих в небе ... Ведь не секрет, что у очень многих людей охоту чи­тать Пушкина отбили именно на уроках литературы в сред­ней школе. Да разве только Пушкина?
Могут оказать, что школа обязана преподать ученику «несомненные» и «твердо установленные основы» совре­менной науки, а не сеять в его неокрепшие мозги сомне­ния, противоречия и скепсис. Верно. Но при этом не сле­дует забывать, что все эти «твердо установленные основы» сами есть не что иное, как результаты трудного поиска, не что иное, как с трудом обретенные ответы на когда то вставшие (и поныне понятные) вопросы, — не что иное, как разрешенные противоречия.
А не «абсолютные истины», свалившиеся с неба в голо­вы гениев; жареного рябчика кто-то ведь должен был пой­мать и зажарить. И этому — а не заглатыванию пережеван­ной чужими зубами кашицы — надо учить в науке. С само­го первого шага. Ибо далее будет поздно.
«Голый результат без пути к нему ведущего есть труп», мертвые кости, скелет истины, неспособный к самостоя­тельному движению, — как прекрасно выразился в своей «Феноменологии духа» великий диалектик Гегель. Готовая, словесно-терминологически зафиксированная научная истина, отделенная от пути, на котором она была обретена, превращается в словесную шелуху, сохраняя при этом все внешние признаки «истины». И тогда мертвый хватает жи­вого, не дает ему идти вперед по пути науки, по пути исти­ны. Истина мертвая становится врагом истины живой, развивающейся. Так получается догматически-окостеневший интеллект, оцениваемый на выпускных экзаменах на «пятерку», а жизнью — на «двойку» и даже ниже.
Такой не любит противоречий, потому, что не любит нерешенных вопросов, а любит только готовые ответы, — не любит самостоятельного умственного труда, а любит пользоваться плодами чужого умственного труда, — тунея­дец-потребитель, а не творец-работник, Таких, увы, наша школа изготавливает еще немало ...
И это именно воспитывается с детства, с первого клас­са. И именно теми «педагогами», которые любят взваливать вину за «неспособность» на ни в чем не повинную «природу». Эту гнусную сказку, удобную для лентяев от пе­дагогики, пора изгнать из нашей педагогической среды также беспощадно, как и глупые сказки религии.
Учить специфически-человеческому мышлению — значит учить диалектике, — умению строго фиксировать «противоречие», а затем — находить ему действительное разрешение на пути конкретного рассмотрения вещи, дей­ствительности, а не путем формально-словесных манипу­ляций, замазывающих « противоречия» вместо того, чтобы их решать.
В этом весь секрет. В этом — и отличие диалектической логики от формальной, а человеческого мышления — от психики любого млекопитающего, а также — от действий счетно-вычислительной машины. Последняя тоже прихо­дит в состояние «самовозбуждения», очень точно «модели­рующее» истерику собаки в опытах Павлова, когда на ее «вход» подают разом две взаимоисключающие команды, — «противоречие».
Для человека же появление противоречия — это сигнал для включения «мышления», а не истерики. Это и надо воспитывать с детства, с первых шагов движения человека в науке. В этом — единственный ключ к преобразованию «дидактики» на основе диалектического материализма, на основе диалектики как логики и теории познания материа­лизма. В противном случае все разговоры о таком «преоб­разовании» останутся невинным пожеланием, пустой фра­зой. Ибо «ядром» диалектики, без коего никакой диалек­тики нет, является как раз «противоречие» — «мотор», «движущая пружина» развивающегося мышления.
Особенно «нового» тут ничего нет. Всякий достаточно умный и опытный педагог всегда это делал и делает. А именно — он всегда тактично подводит маленького чело­века к состоянию «проблемной ситуации» — как называют ее в психологии. А именно — ситуации, которая неразре­шима с помощью уже «отработанных» ребенком способов действия, с помощью уже усвоенных «знаний», — и в то же время достаточно посильна для него, — для человечка с данным (точно учитываемым) багажом знаний. Ситуа­ции, которая требует, с одной стороны, активного исполь­зования всего ранее усвоенного умственного багажа, а о другой — не «поддается» ему до конца, требуя «маленькой добавки» — собственного соображения, элементарной творческой выдумки, капельки «самостоятельности» дей­ствия.
Если человечек находит — после ряда проб и ошибок — «выход» из такой ситуации, но без прямой подсказки, без натаскивания, — он и делает действительный шаг по пути умственного развития, по пути развития «ума». И такой шаг дороже тысячи истин, усвоенных готовыми с чужих слов.
Ибо только так и именно так воспитывается умение со­вершать действия, требущие выхода за пределы заданных условий задачи.
В этом смысле диалектика есть везде, где происходит такой выход из того круга заданных условий, внутри кото­рого задача остается разрешенной и неразрешенной (а пото­му имеет вид «логического противоречия» между «целью» и «средствами» ее выполнения) — в тот более широкий круг условий, где она реально — конкретно, предметно и потому «наглядно» разрешается.
Такая диалектика осуществляется даже в случае реше­ния простенькой геометрической задачи, требующей пре­образования условий, заданных исходным чертежом, — хотя бы это преобразование состояло всего-навсего в про­ведении одной-единственной «лишней» линии, соединя­ющей две другие (заданные), до этого не соединенные, не связанные, или, как выражаются в логике, — «неопосредо­ванные». Линии, которая осуществляет как раз связь — пе­реход, превращение — и потому заключает в себе характе­ристики обеих связываемых ею линий — и «А» и «Не-А».
Осуществление в предметном действии и в созерцании той самой ситуации, которая приводила собаку в состоя­ние истерики. Перехода, превращения друг в друга двух четко зафиксированных образов, — круга — в эллипсис, многоугольника — в окружность, прямой — в кривую, пло­щади — в объем, и т. д. и т. п., — вообще «А» в «Не-А».
Любая задача, требующая такого перехода от данного к искомому, от известного к неизвестному, всегда заключает в себе превращение зафиксированных противоположно­стей друг в друга.
Если нам известно «А» (даны его качественные или ко­личественные характеристики, «параметры»), а нам нужно найти «Б», — то есть выразить «Б» через характеристики «А», и мы этого «Б» пока не знаем, то это и значит, что про «Б» мы можем пока сказать лишь, что это — «Не-А». А что оно такое, кроме того, что оно — «Не-А»?
Для этого и надо найти переход, «мост». Переход от од­ного к другому вообще — от А к Не-А — само собой понят­но, может быть осуществлен только через «опосредующее звено», через «средний член умозаключения», как его на­зывают в логике, — через «третье».
Нахождение такого среднего члена всегда и составляет главную трудность задачи. Здесь как раз и обнаруживается наличие или отсутствие «остроумия», «находчивости» и т. п. качеств «ума».
Это искомое «третье» всегда и обладает ярко выражен­ными диалектическими свойствами. А именно, — оно дол­жно одновременно заключать в себе и характеристики А, и характеристики Б (то есть «Не-А»).
Для А оно должно представлять Б, а для Б — быть обра­зом А.
Как дипломат в чужой стране «представляет» собою не свою персону, а свою страну. В стране А он — представи­тель Не-А. Он должен говорить на двух языках, — на язы­ках обеих стран, — той, которую он представляет, — и той, в которой он является представителем.
Иными словами, «средний член» должен непосредст­венно соединять в себе характеристики «опосредуемых» в нем сторон противоречия, — и А, и Не-А. Он — непосред­ственное единство, соединение противоположностей, — точка, в которой они именно превращаются друг в друга.
Пока «стороны противоречия» не опосредованы, — то есть имеется А, а рядом с ним — Не-А, — мы имеем логи­ческое противоречие. Логическое противоречие — это неопосредованное, неразрешенное противоречие. В этом смысле оно есть нечто «нетерпимое». В том смысле, что оно выражает нерешенный вопрос.
Решить вопрос — значит найти то «третье», посредст­вом коего исходные стороны противоречия А и Не-А соединяются, связываются, выражаются одно через дру­гое, — то есть превращаются (в мышлении) друг в друга. Та самая ситуация, которую создавали для собаки в лаборато­рии И. П. Павлова, «превращая» круг в эллипсис.
Но какое это имеет значение для движения мысли, для воспитания умения «думать»? Огромное.
Прежде всего, если мы четко зафиксировали условия задачи как «противоречие», то наша мысль нацелена на отыскание того факта (линии, события, действия и т. д. и т. п.), посредством которого исходное противоречие толь­ко и может быть разрешено.
Мы пока не знаем — что такое это третье. Его именно и надлежит искать и найти.
Но вместе с тем мы уже знаем о нем нечто чрезвычайно важное. А именно — оно должно одновременно «подводи­ться» и под характеристики А, и под характеристики Б (то есть «Не-А»). Поэтому поиск «среднего члена» умоза­ключения тут становится целенаправленным. Это должен быть реальный факт, который, будучи выражен через термины исходных условий задачи, выглядел бы как А и Не-А — одновременно и в «одном и том же отноше­нии», — как «противоречие».
С точки зрения чисто формального мышления, такой факт кажется чем-то совершенно невозможным и немыс­лимым. Да, он «немыслим» в том смысле, что его пока нет в нашем мышлении и в поле созерцания, — в составе задан­ных условий задачи. Но ведь все познание в конце концов и сводится к тому, что мы все то, что до этого было «немыс­лимо», делаем достоянием нашей мысли, — находим, ви­дим и осмысливаем. И тем самым — решаем ранее нере­шенные задача, вопросы, противоречия.
Диалектика и заключается в том, что мы четко и ясно формулируем «противоречие», доводим его до полной ост­роты и ясности выражения, а затем — находим ему реаль­ное, конкретное, предметно-наглядное разрешение. И это именно происходит всегда путем открытия нового факта, в составе коего ранее выявленное нами «противоречие» одновременно и осуществляется, и конкретно разрешается.
Четко сформулированное противоречие создает то са­мое «напряжение мысли», которое не падает до тех пор, пока не найден тот единственный факт, посредством кото­рого оно разрешается.
Это происходит и в самых сложных случаях развития мысли, и в самых простых. Именно диалектика дала воз­можность Карлу Марксу решить проблему, о которую сло­мала себе голову буржуазная наука, — проблему рождения капитала из обмена товаров. Прежде всего здесь было за­фиксировано острое противоречие. Дело в том, что высшим законом рыночных отношений является обмен эк­вивалентов — равных стоимостей. Если я имею предмет, стоящий пять рублей, я могу обменять его на другие това­ры, которые стоят тоже пять рублей. Я не могу путем обме­на — ряда покупок и продаж превратить пять рублей в два­дцать (если, конечно, исключить спекуляцию, обман). Но как же возможны тогда прибыль, прибавочная стои­мость, капитал? Его законом является постоянное «само­возрастание» . А отсюда возникает вопрос: «Наш владелец денег, который представляет пока еще только личинку ка­питалиста, должен купить товары по их стоимости, про­дать их по их стоимости и все-таки извлечь, в конце кон­цов, из этого процесса больше стоимости, чем он вложил в него. Его превращение в бабочку, в настоящего капитали­ста, должно совершиться в сфере обращения и в то же вре­мя не в сфере обращения. Hie Rodhos, hik salta! (Вот Родос, здесь прыгай!)». [К. Маркс, «Капитал». Т. 1. — С. 172—173].
Так как же — без всякого обмана, то есть без всякого на­рушения высшего закона товарного мира, — вдруг появля­ется «капитал»? Явление, характеристики которого прямо противоречат закону обмена эквивалентов?
Задача поставлена четко и ясно. Ее решение, продол­жает Маркс, возможно лишь при том условии, если наше­му «владельцу денег» «посчастливится открыть в пределах сферы обращения, то есть на рынке, такой товар, сама по­требительная стоимость которого обладала бы оригиналь­ным свойством быть источником стоимости, — такой товар, фактическое потребление которого было бы про­цессом овеществления труда, следовательно, процессом созидания стоимости» (там же. — С. 173).
Такой товар, потребление которого было бы созиданием! Вещь как будто невозможная, «немыслимая» — ибо «логи­чески противоречивая».
Но если владелец денег все же превратился в капитали­ста, то это значит, что он все-таки разрешил неразреши­мую, с точки зрения высшего закона товарного мира, проблему. Он обменивал самым честным образом копейку на копейку, — никого ни разу не надув, — и все-таки полу­чил в итоге рубль... И это значит, что он все-таки нашел и купил на рынке немыслимо чудесный предмет, товар, — стоимость, потребление (уничтожение) которой тождест­венно производству (созиданию) стоимости...
И теоретику, чтобы разрешить теоретическое (логиче­ское) противоречие, остается только подследить, — где же он умудрился купить такой сверхоригинальный товар, с помощью которого немыслимое становится «мысли­мым»? И что это за волшебный предмет, осуществляющий немыслимое без какого то бы ни было нарушения строгого закона товарного мира? Автор «Капитала» последил за ним и увидел: «владелец денег находит на рынке такой специ­фический товар; это — способность к труду, или рабочая сила» (там же. — С. 173).
Это — единственный товар на рынке, с помощью кото­рого достигается решение противоречия, неразрешимого никакими терминологическими фокусами. Это — единст­венный предмет, который строго подчиняется всем зако­нам «товара», строго подходит под все теоретические опре­деления «товара», «стоимости» (под те самые определения и законы, с точки зрения которых рождение капитала — акт «незаконный», даже противозаконный), и в то же время — в строжайшем согласии с законом — рождающий это «незаконное» детище, — прибавочную стоимость, ка­питал, то есть явление, непосредственно противоречащее законам товарного мира. Это — такой предмет, в самом су­ществовании которого совершается превращение «А» и «Не-А», — потребительной стоимости — в меновую стои­мость. Точно такое же естественное, — и в то же время та­кое же «невыносимое» для недиалектического мышления «превращение», как и превращение круга — в эллипсис, в не-круг.
Найден такой факт, — такой непосредственно реаль­ный, конкретно-наглядный факт, — и разрешено «логиче­ское противоречие», без него и помимо него неразрешимое.
И здесь очень ясно видно, что именно «логическое про­тиворечие», выявленное внутри исходных условий задачи, и внутри них — неразрешенное и неразрешимое, задает мышлению те условия, которым должно соответствовать «искомое», — тот «X», то недостающее звено, которое мы должны найти, чтобы строго решить задачу
И чем острее сформулировано «противоречие», тем точнее указаны те «признаки», которым должно соответст­вовать это «искомое», те критерии, которыми должен ру­ководиться поиск, направляться внимание. В этом случае мышление человека не блуждает туда и сюда в надежде «наткнуться» на новый факт, а целенаправленно ищет такой факт, — самый единственный факт, с помощью коего то­лько и можно замкнуть цепь рассуждений.
Этот механизм диалектической мысли можно образно представить себе так. Он напоминает разорванную элект­рическую цепь, на одном из концов которой накопился плюсовой заряд, а на другом — противоположный заряд со знаком минус. Разрядиться это напряжение может только через замыкание концов цепи каким-то предметом. Каким? Давайте пробовать. Замкнем концы кусочком стекла. Ток не идет, напряжение сохраняется. Сунем между концами дерево — тот же эффект. Но стоит попасть в про­межуток между полюсами кусочку металла, как...
«Напряжение противоречия» в мышлении разряжается аналогичным образом, — чрез включение в «разорванную» противоречием цепь рассуждений нового факта. Само со­бой понятно, что не любого попавшегося. А лишь того одного-единственного, который «подводится» под условия задачи, замыкает («опосредует») ранее не «опосредован­ные» стороны противоречия. Это должен быть такой факт, который одновременно «подводится» под характеристики (под законные требования) обеих сторон «противоречия».
Для стороны «А» он должен быть «представителем» стороны «Б» (то есть «Не-А»), а для стороны «Б» — пред­ставительным образом стороны «А» (которая, само собой понятно, есть «Не-Б»). Иначе он не смог бы быть «провод­ником», «посредником» между ними. Так же, как перевод­чиком между двумя разноязычными людьми может быть только третий человек, одинаково говорящий на обоих языках. Он должен обладать внутри себя, в составе своей «специфической» характеристики и признаками А, и при­знаками Б, — быть непосредственным соединением (един­ством) различных и противоположных определений.
Когда мы такой факт нашли, «противоречие» перестало быть «неопосредованным», неразрешенным. Пока мы его не нашли, противоречие остается неразрешенным, — «ло­гическим» и создает то самое «напряжение мысли», кото­рое не дает покоя до тех пор, пока задача не решена.
Поэтому культура мышления и состоит вообще в том, чтобы «выносить напряжение противоречия» и не старать­ся его обойти, замазать, а в случае невозможности это сде­лать — не впадать в истерику, в гнев и раздражение.
Наоборот, противоречию всегда надо идти навстречу, все­гда стараться выявить его в «чистом виде», чтобы затем найти ему конкретное, предметно-наглядное разрешение в фактах.
Диалектика вообще и состоит в том, чтобы в фактах, в составе фактов, образующих систему условий нерешен­ной задачи, выявить их собственное противоречие, довес­ти его до предельной ясности и чистоты выражения, а за­тем найти ему «разрешение» опять же в фактах, — в составе того единственного факта, которого пока в поле зрения нет и который нужно найти. Противоречие и заставляет искать такой факт. В этом случае противоречие в мышлении (то есть «логическое противоречие») разрешается в согла­сии с тем способом, которым реальные противоречия раз­решает сама действительность, движение «самой вещи».
А не за счет чисто терминологических манипуляций, не путем «уточнения понятий» и их определений.
(Конечно, против стремления «уточнить понятия» воз­разить ничего нельзя. Проверка и перепроверка предшест­вующего хода рассуждений, в итоге коего появилось «ло­гическое противоречие», очень часто показывает, что это противоречие — лишь следствие простой неряшливости, двусмысленности терминов и т. п. причин, а потому ника­кой реальной предметной проблемы не выражает. Такие противоречия разрешаются чисто формальным путем, — и именно «уточнением терминов», и никакого поиска но­вых фактов не требуют.
Однако диалектика предполагает формально-безу­пречное мышление. Поэтому все сказанное выше относит­ся лишь к тем «логическим противоречиям», которые по­являются в рассуждении в результате самого строгого и формально-безупречного мышления, логически выража­ющего реальные условия задачи. Это надо иметь в виду)
Высшая культура мышления, способность выносить без раздражения и истерики «напряжение противоречия», способность находить ему предметное, а не словесное раз­решение поэтому всегда и выражается в умении полемизи­ровать с самим собой. Чем отличается диалектически мыс­лящий человек от недиалектически мыслящего? — Умени­ем наедине с собой, без наличия «внешнего оппонента», взвешивать все «за» и все «против», не дожидаясь, пока ему эти «против» со злорадством не сунет в нос противник.
Поэтому культурно мыслящий человек и оказывается всегда прекрасно вооруженным в спорах. Он заранее пред­видит все «против», учитывает их цену и вес и заготавлива­ет контраргументы.
Человек же, который, готовясь к спору, старательно и пристрастно коллекционирует одни «за», одни «подтверж­дения» своему непротиворечивому тезису, всегда бывает бит. Его бьют с неожиданных для него сторон. А их тем бо­льше, чем старательнее он искал «подтверждений», чем старательнее он закрывал глаза на те реальные «стороны» вещи, которые могут служить основанием для противопо­ложного взгляда.
Иными словами, чем одностороннее (абстрактнее и об­щее) тот «несомненный» для него тезис, который он поче­му-то предпочитает, тем «несомненнее» и «абсолютнее» та истина, которую он задолбил, усвоил как «непротиворечи­вый» внутри себя тезис.
Здесь-то и проявляется все коварство «абсолютных ис­тин». Ведь чем истина «абсолютнее» и «безусловнее», тем ближе она к роковому моменту своего превращения в свою собственную противоположность. Тем легче оппоненту обернуть ее против нее самой, тем больше фактов и осно­ваний можно против нее выдвинуть.
Дважды два — четыре?
Где вы это видели? — В очень редких, в искусственных и исключительных случаях. В случаях, связанных лишь с твердыми, непроницаемыми друг для друга телами. Две капли воды при «сложении» дадут лишь одну каплю, а может быть — и двадцать одну. Два литра воды, «сложен­ные» с двумя литрами спирта, никогда не дадут вам четы­рех литров водки, а всегда чуть-чуть поменьше... И вообще «дважды два — четыре» было бы абсолютно непогрешимо только в том случае, если бы вселенная состояла из одних «абсолютно твердых тел». Но есть ли такие на самом деле вообще, хотя бы в виде исключения? Или, может быть, такие существуют только в нашей собственной голове, в идеализирующей фантазии? Вопрос не из легких. Атомы и электроны, во всяком случае, не таковы.
Именно поэтому те математики, которые убеждены в «абсолютно несомненной» всеобщности своих утвержде­ний (математических истин) как раз и склонны к представ­лению, согласно которому эти утверждения не отражают и не могут отражать ничего в реальном предметном мире, и что вся математика от начала до конца есть лишь субъек­тивная искусственная конструкция, плод «свободного» творчества нашего собственного духа и ничего более. И тогда становится загадочно-мистическим тот факт, что эти утверждения вообще применимы к эмпирическим фактам и прекрасно «работают» в ходе их анализа, в ходе исследования действительности...
А философские идеалисты — тут как тут, — как всегда в подобных случаях.
Вот вам и наказание за слепую веру в такой, казалось бы, очевидно абсолютный тезис, как «дважды два — четыре».
Абсолюты вообще не только неподвижны, но и преде­льно коварны. Тот, кто слепо уверовал в любой абсолют как в нечто «несомненное», рано или поздно дождется самого подлого предательства с его стороны. Как та собака, что бездумно приучена пускать слюну при виде круга.
Так разве же годится внушать маленькому человеку сле­пое доверие к таким явным предателям? Не значит ли это сознательно готовить его им в жертву, на заклание? Вместо того, чтобы растить его в хозяина над «абсолютны­ми истинами»?
Человек, которого воспитали в мнении, что «дважды два — четыре», есть несомненное, над которым и задумы­ваться недопустимо, никогда не станет не только великим математиком, но даже и просто математиком. Он не будет уметь вести себя в сфере математики по-человечески.
В этой области он навсегда останется лишь подопыт­ным кроликом, которому учитель будет постоянно пре­подносить пренеприятные и непонятные сюрпризы вроде превращения круга — в эллипс, многоугольника — в круг, кривой — в прямую и обратно, конечного — в бесконечное и т. д. и т. п. Все эти фокусы он будет воспринимать как чер­ную магию, как таинственное искусство математических богов, которому надо лишь молиться и слепо поклоняться.
А жизнь — так та, мало того, покажет ему не только как дважды два превращается в пять, а и как оно превращается в стеариновую свечку ... Жизнь — как ни крутись, полна изменений, превращений. Абсолютно неизменного в ней маловато. Наука для него будет лишь предметом слепого поклонения, а жизнь — сплошным поводом для истерики. Связь науки с жизнью для него навсегда останется мистически непонятной, непостижимой и неосуществимой. Жизнь для него всегда будет казаться чем-то совершенно «ненаучным» и даже «иррациональным», а наука — витаю­щим над жизнью и непохожим на нее сном.
Ни к чему другому и не может повести «вдалбивание абсолютов» в череп маленького человека. Чем крепче, чем более слепо он уверует в их непогрешимость в детстве, тем более жестоко накажет его жизнь разочарованием в науке, маловерием и скепсисом.
Противоречия — конфликта общей идеи, абстрактной истины, — с невыраженным в ней многообразием живых фактов, — он ведь все равно не минует, не избежит. Рано или поздно он в такое столкновение упрется носом. И вынужден будет разрешать это противоречие. А если вы его этому не учили, если вы убедили его в том, что внушае­мые ему истины настолько абсолютны и несомненны, что он никогда не встретит «противоречащего» им факта, — он увидит, что вы его обманули. И тогда он перестанет ве­рить и вам, и тем истинам, которые вы ему вдолбили.
Философия и психология давно установили, что «скептик» — это всегда разочаровавшийся «догматик», что «скепсис» — это оборотная сторона «догматизма». Это — две взаимнопровоцирующие позиции, две мертвых и нежизнеспособных половинки, на которые глупым вос­питанием разрешается живой ум.
Воспитание догматика состоит в том, что человека при­учают смотреть на окружающий мир только как на резер­вуар «примеров», иллюстрирующих справедливость той или иной абстрактно-общей истины. При этом его тщате­льно оберегают от соприкосновения с фактами, говорящи­ми в пользу противоположного взгляда, а пуще всего — от чтения сочинений, доказывающих этот противополож­ный взгляд. Само собою понятно, что таким образом воспитывается только совершенно некритичный по отно­шений к самому себе ум. Столь же понятно, что такой оранжерейно взращенный ум может жить лишь под стек­лянным колпаком, в стерильно-кондиционированном воздухе, и что духовное здоровье, сохраняемое таким пу­тем, столь же непрочно, сколь и физическое здоровье мла­денца, которого не выносят гулять из боязни — как бы он не простудился... Любой, самый слабый ветерок такое здо­ровье губит. То же самое происходит и с умом, который тщательно оберегают от столкновений с противоречиями жизни, с умом, который боится сочинений, оспариваю­щих зазубренные им догмы.
Изучение контрдоводов, — писал Кант, — гораздо по­лезнее для «доброго дела», чем чтение сочинений, доказы­вающих то, что тебе и так уже известно. «Догматического защитника доброго дела, — продолжает Кант, — я бы вовсе не стал читать, так как я наперед знаю, что он будет напа­дать на мнимые основания противника лишь для того, что­бы расчистить путь своим доводам», — но уже знакомая догма может дать меньше материала для новых замечаний, чем новая и остроумно построенная ... [«Критика чистого разума». — С. 418].
«Но не следует ли, по крайней мере, предостерегать против подобных сочинений молодежь, доверенную ака­демическому обучению, и удерживать ее от раннего зна­комства с такими опасными положениями, пока ее спо­собность суждения не созрела, или пока учение, которое желательно сообщить ей, не укоренилось в ней настолько прочно, чтобы с силою противостоять всяким противопо­ложным убеждениям, откуда бы они ни исходили?».
Как будто резонно, — продолжает Кант. Но ...
«Но если впоследствии любопытство или модный тон века даст ему в руки подобные сочинения, будут ли тогда иметь силу эти юношеские убеждения?»
Сомнительно. Ибо для того, кто привык только к дог­матическому умонастроению и не умеет развивать скры­тую диалектику, присущую его собственной душе не ме­нее чем душе противника, противоположное убеждение будет иметь «преимущество новизны», а привычное, зау­ченное с «легковерием молодости», это преимущество уже утратил о...
«Тогда юноше кажется, будто лучшее средство дока­зать, что он вышел из детского возраста, состоит в том, чтобы пренебречь этими предостережениями, имевшими добрую цель, и, привыкнув к догматизму, он жадными! глотками пьет яд, догматически разрушающий его основоположения ...» [«Критика чистого разума». — С. 419].
Все это верно, конечно, и по сей день. Это — психоло­гический закон, имеющий свой прообраз в логике вещей.
Именно поэтому Гегель и расценивал «скептицизм» как более высокую, нежели «догматизм», ступень развития духа, — как естественную форму преодоления наивного догматизма.
Ибо если догматик упорствует, защищая одну «поло­винку истины» против другой «половинки истины», не умея найти «синтез противоположностей», «конкретную истину», то «скептик», — так же не умея этот конкретный синтез осуществить, — по крайней мере видит обе половин­ки, понимая, что обе они имеют основание... И колеблется между ними.
Поэтому у скептика есть надежда увидеть «вещь», по поводу которой ломают копья «догматики», как «единство противоположностей», — как то искомое «третье», которое одному догматику кажется «А», а другому — как « Не-А»...
А два догматика — как два барана на мосту — обречены на вечный спор. Они будут бодаться, пока оба не упадут в холодную воду скепсиса.
И только выкупавшись в его отрезвляющей струе, они станут умнее, если, конечно, не захлебнутся и не утонут...
Диалектическое же мышление, согласно Гегелю, вклю­чает в себя «скепсис» как свой «внутренний», органически присущий ему момент. Но в качестве такового, это уже не «скепсис», а просто разумная самокритичность.
Живой диалектически мыслящий ум не составить из двух одинаково мертвых половинок — из «догматизма» и «скепсиса» — это опять-таки не просто механическое соединение двух противоположных полюсов, а нечто «третье». Это третье — соединение разумной (а потому твердой) убежденности — со столь же разумной (а потому острой) самокритичностью.
В глазах догматика это «третье» всегда выглядит как «скепсис», а в глазах скептика — как «догматизм».
На самом же деле — это и есть диалектика. Диалектика ума, способного отражать диалектику действительности. Логика мышления, согласная с Логикой вещей.
Построить дидактику, направленную на воспитание подлинного ума, можно лишь памятуя обо всем этом.
И если вы хотите воспитать из человека законченного скептика и маловера — то нет более верного способа сде­лать это,чем внушать ему слепое доверие к «абсолютным истинам науки». К самым лучшим, к самым верным исти­нам. К тем самым, которые никогда бы его не обманули, если бы он их усваивал не бездумно и слепо, а с умом.
И наоборот, если вы хотите воспитать человека, не то­лько твердо убежденного з могуществе знания, но и умею­щего применять его мощь для решения противоречий жиз­ни, — то примешивайте к «несомненному» безвредную для него дозу «сомнения», — скепсиса, как говорили древние греки. Поступайте так, как издавна поступает медицина, когда прививает новорожденному ослабленную вакцину страшнейших (даже для взрослого!) болезней. Заставляйте его переболеть этими болезнями в ослабленной, в безопас­ной и необходимой для человека и его ума форме. Приучайте его каждую общую истину самостоятельно про­верять на столкновении, на очной ставке с непосредствен­но противоречащими ей фактами, помогайте ему решать конфликт между общей истиной и единичным фактом в пользу подлинной — конкретной истины). То есть к обоюд­ной пользе и науки, и факта.
А не в пользу «факта» и в ущерб «науке», как это часто получается у догматиков, отчаявшихся разумно разрешить этот конфликт и потому разочаровавшихся в науке и изме­нивших ей, под тем предлогом, что она уже «не соответст­вует жизни».
Тогда-то вашего воспитанника к за порогом школы не подстережет и не отравит своим ядом страшный микроб разочарования и скепсиса. Он будет обладать прочным им­мунитетом, — будет знать, как отстоять честь научного зна­ния в случае его конфликта с «противоречащими» ему «фактами» и «фактиками». Он будет знать, как сами эти факты осмыслить научно, а не путем обывательского «при­спосабливания» науки к этим фактикам, не путем измены научным истинам «во имя фактов», «во имя жизни», а на самом деле — во имя обывательского принципа «такова жизнь»...
Только так и можно развить в человеке умение думать, умение мыслить конкретно.
Ибо мыслить можно только конкретно. Потому что сама истина всегда конкретна, потому что «абстрактной истины нет» (В. И. Ленин).
Эта мудрая истина, которую не уставали повторять на протяжении столетий величайшие умы человечества — Спиноза, Гегель, Маркс, Энгельс, Плеханов, Ленин, — далеко не стала еще, к сожалению, ведущим принципом нашей дидактики и педагогики.
Правда, словечком «конкретное» мы козыряем очень часто, пожалуй, чересчур часто, то и дело разменивая это драгоценное понятие на мелочи, к которым оно вообще не имеет отношения.
Не слишком ли часто путаем мы «конкретность» с «на­глядностью»? А ведь это — очень разные вещи. По крайней мере — в марксистско-ленинской философии, в логике и теории познания материализма.
В научной философии под «конкретным» понимается вовсе не «наглядное». С отождествлением этих двух поня­тий Маркс, Энгельс и Ленин размежевались категориче­ски, как с очень плохим наследием средневеково-схоластической философии. «Конкретное» для Маркса, Энгель­са и Ленина — это синоним «единства во многообразии». Конкретным, другими словами, называется лишь законо­мерно связанная совокупность реальных фактов, или сис­тема решающих фактов, понятая в их собственной связи, в сцеплении и взаимодействии.
Там, где этого нет, там, где есть лишь груда, лишь нагро­мождение самых что ни на есть «наглядных» фактов и при­меров, подтверждающих какую-либо тощую и абстракт­ную «истину», ни о каком «конкретном знании» с точки зрения философии вообще не может идти речи.
Наоборот, в данном случае «наглядность» есть лишь маскарадная маска, под которой прячется от людей самый коварный и отвратительный враг «конкретного мышле­ния», — знание абстрактное в самом дурном и точном смысле этого слова, в смысле — пустое, оторванное от жиз­ни, от действительности, от практика.
Правда, часто слышишь такое «оправдание»: это, де, мудрая философия, где-то на высших этажах своей пре­мудрости, понимает под «конкретным» какие-то очень сложные вещи. А дидактика, де, наука попроще. Она с вы­сотами диалектики дела не имеет, и ей поэтому дозволено все то, что не дозволено высокой философии. Поэтому, де, ничего страшного в том нет, если мы под «конкретностью» понимаем именно «наглядность» и не вдаемся в чересчур тонкие различения...
На первый взгляд, справедливо. Что поделаешь, если в педагогике термин «конкретное» не очень четко различают от термина «наглядное»? Разве дело в терминологии? Хоть горшком назови — только в печь не ставь... Если бы дело было только в термине, только в названии, со всем этим] можно было бы согласиться. Но вся-то беда именно в том, что это — не так.
Дело в том, что начинается все, правда, с путаницы в терминах, а кончается далеко не шуточной путаницей.
Кончается тем, что «наглядность» (принцип сам по себе — ни хороший, ни плохой) в конце концов оказывает­ся не союзником и другом истинного (= конкретного) мышления, каким он должен быть по идее и замыслу дидактов, а чем-то совсем обратным. Он оказывается именно тем маскарадным одеянием, под которым прячется абстрактнейшее, — в самом плохом смысле, — мышление и знание.
В соединении с подлинной конкретностью «нагляд­ность» служит могущественнейшим средством развития ума, мышления.
В соединении же с абстрактностью та же самая «нагляд­ность» оказывается вернейшим средством калечения, уро­дования ума ребенка.
В одном случае она — величайшее благо, в другом — столь же великое зло. Как дождь, полезный для урожая в одном случае и вредоносный в другом.
И когда об этом забывают, когда в «наглядности» на­чинают видеть абсолютное и безусловное «благо» — панацею от всех зол — и прежде всего от дурной «абст­рактности», от формально-словесного усвоения знаний, то как раз и совершают, неведомо для себя, величайшую услугу врагу, — «абстрактному». Ему гостеприимно рас­пахивают все двери и окна школы, если оно догадывает­ся явиться туда в маскарадном костюме «наглядности», под плащем, разрисованным картинками, «наглядными пособиями» и прочими атрибутами, маскирующими его под «конкретное».
И это страшно. Гораздо предпочтительнее открытый враг, чем враг, прикинувшийся другом.
Вот что из этого получается.
Сначала расскажем мудрую притчу, сочиненную сто пятьдесят лет назад одним очень умным человеком. Называется эта притча «Кто мыслит абстрактно?». Вот она.
...«ведут на казнь убийцу. Для обычной публики он — убийца, и только. Может статься, что дамы, при сем при­сутствующие, отметят между прочим, что он — статный, видный собой и даже красивый мужчина. Публика расце­нит это замечание как предосудительное, — «как так? убийца красив? как можно думать столь дурно, как можно называть убийцу — красивым? сами, поди, не лучше!» — «это — признак нравственной порчи, царящей в высшем :вете», — добавит, может быть священник, привыкший глядеть в глубину вещей и сердец.
По-иному поступит знаток людей. Он проследит ход событий, сформировавший преступника, обнаружит в исгории его жизни и воспитания влияние раздоров между от­цом и матерью в семье, увидит, что некогда этот человек за ничтожную провинность был наказан чрезмерно сурово, что ожесточило его, настроило против правопорядка, вы­звало с его стороны противодействие, поставившее его вне рядов общества, что в конце концов и привело к тому, что преступление сделалось для него единственным способом самоутверждения...
Упомянутая публика, случись ей это услышать, навер­няка возмутится — «да он хочет оправдать убийцу!»...
Вспоминается же мне один бургомистр, который в дни моей юности обратился с жалобой на писателей, — они, мол, докатились уже до того, что стали подрывать основы христианства и правопорядка; один из них даже защищает самоубийство; страшно вымолвить!
Из дальнейших пояснений потрясенного бургомистра стало ясно, что речь идет о «Страданиях молодого Вертера».
Это и называется мыслить абстрактно — не видеть в убийце ничего сверх того абстрактного, что он — убийца, и гасить посредством этого простого качества все прочие качества человеческого существа в преступнике.
... — Эй, старая, ты торгуешь тухлыми яйцами, — сказа­ла покупательница торговке. — «Что? — вспылила та, — мои яйца тухлые? Сама ты тухлая! Ты мне смеешь говорить такое про мой товар? Да сама-то ты кто? Твоего папашу вши заели, а мамаша твоя с французами амуры крутила! Ты, у которой бабка в богадельне сдохла! Ишь — целую простыню на платок извела! Известно, небось, откуда у тебя все эти тряпки да шляпки! Если бы не офицеры, — такие, как ты, не щеголяли бы в нарядах! Порядочные-то женщины больше за своим домом смотрят, а таким, как ты, — самое место в каталажке! Дырки бы лучше на чулках заштопала!» — Короче говоря, она ни капельки хорошего не может допустить в обидчице.
Она и мыслит абстрактно, — подытоживает все, начи­ная с шляпок и кончая чулками, с головы до пят, вкупе с папашей и всей остальной родней покупательницы, иск­лючительно в свете того преступления, что та нашла ее яйца несвежими. Все оказывается окрашено в цвет этих тухлых яиц, — тогда как те офицеры, о которых упоминала торговка, — если они, конечно, вообще имеют сюда какое-нибудь отношение, что весьма сомнительно, — предпочли бы заметить в женщине совсем другие вещи...»
Притча эта, кажется, не нуждается в особо простран­ных комментариях и выводах. Автор ее — великий диалек­тик Гегель — иллюстрирует ею очень простое и глубоко верное, хотя и парадоксальное, на первый взгляд, утверж­дение: «Кто мыслит абстрактно? — Необразованный чело­век, отнюдь не образованный...»
Человек, обладающий умственной культурой, никогда не мыслит абстрактно по той причине, что это — слишком легко, по причине «внутренней пустоты и никчемности этого занятия». Он никогда не успокаивается на тощем словесном определении («убийца» и т. п.), а старается все­гда рассмотреть самую вещь во всех ее «опосредованиях», связях и отношениях и притом — в развитии, причинно обусловленном со стороны всего породившего эту вещь мира явлений.
Такое-то — культурное, грамотное и гибкое предметное мышление философия и называет «конкретным мышле­нием». Такое мышление всегда руководится собственной «логикой вещей», а не узкокорыстным (субъективным) интересом, пристрастием или отвращением. Оно ориенти­ровано на объективные характеристики явления, на рас­крытие их необходимости — закона, а не на случайно вы­хваченные, не на бросающиеся в глаза мелочи, будь они в сто раз «нагляднее».
Абстрактное же мышление руководится общими сло­вечками, зазубренными терминами и фразами, и потому в богатом составе явлений действительности усматривает очень и очень мало. Только то, что «подтверждает», дает «наглядное доказательство» застрявшей в голове догме, общему представлению, а часто — и просто эгоистически узкому « интересу».
«Абстрактное мышление» — вовсе не достоинство, как это иногда думают, связывая с этим термином представле­ние о «высокой науке» как о системе архинепонятных «аб­стракций», парящих где-то в заоблачных высях. Это пред­ставление о науке свойственно лишь тем, кто о науке имеет представление с чужих слов, знает терминологическую по­верхность научного процесса и не вникал в его суть.
Наука, если это действительно наука, а не система квазинаучных терминов и фраз, есть всегда выражение (отражение) действительных фактов, понятых в их соб­ственной связи. «Понятие» — в отличие от термина, требующего простого заучивания, — это синоним пони­мания существа фактов. Понятие в этом смысле всегда конкретно, — в смысле предметно. Оно вырастает из фактов, и только в фактах и через факты имеет смысл, «значение», содержание.
Таково и мышление математика, которое невольно оскорбляют, желая похвалить словечком «абстрактное». «Абстрактно» в этом мышлении лишь терминологическое одеяние «понятий» — лишь язык математики. И если из всей математики человек усвоил лишь ее «язык» — это и значит, что он усвоил ее абстрактно. Значит — не пони­мая и не усматривая ее действительного предмета, и не умея самостоятельно двигаться по его строгой логике, — не видя реальности под специально-математическим углом зрения, а видя только обозначающие ее знаки. Может быть еще и «наглядные примеры», иллюстрирующие «примене­ние» этих знаков.
Действительный математик мыслит тоже в полной мере конкретно, как и физик, как и биолог, как и историк. Он рассматривает тоже не абстрактные закорючки, а са­мую настоящую действительность только под особым углом зрения, под особым аспектом, свойственным мате­матике. Это умение видеть окружающий мир под углом зрения количества и составляет специальную черту мыш­ления математика.
Человек, который этого не умеет, — не математик, а лишь счетчик-вычислитель, осуществляющий лишь штампованные вспомогательные операции, но не разви­тие математической науки.
И умение воспитать математика, то есть человека, уме­ющего мыслить в области математики, — далеко не то же, что воспитать у человека умение считать, вычислять, ре­шать «типовые задачи». Школа же наша ориентируется, увы, чаще на последнее. Ибо это «проще». А потом мы сами начинаем горевать по тому поводу, что «способные» к математическому мышлению люди — такая редкость, — один-два на сорок... Тогда мы начинаем искусственно «отбирать» их, удивляясь их «природной талантливости» и приучая их самих к отвратительному самомнению, к вы­сокомерию «избранных», к самолюбованию, к обособле­нию от «бесталанной черни»...
Между тем математика как наука ничуть не сложнее других наук, которые не кажутся столь таинственно-абст­рактными. В известном смысле математическое мышле­ние даже проще, легче. Это видно хотя бы из того, что мате­матические «таланты» и даже «гении» развиваются в таком возрасте, который в других науках явно не дает возможно­сти даже просто выйти на «передний край». Математика предполагает меньший и более простой «опыт» в отноше­нии окружающего мира, чем та же политическая эконо­мия, биология или ядерная физика. Посему в этих облас­тях знания «гения» в пятнадцатилетнем возрасте и не встретишь.
И сравнительно малый процент «способных» к матема­тическому мышлению мы получаем до сих пор от школы вовсе не потому, что матушка-природа столь скупа на раз­дачу математических способностей, а совсем по другой причине.
Прежде всего потому, что в сферу математического мышления мы зачастую вводим маленького человека «кверх ногами», задом наперед. Потому, что с первых же дней вбиваем ему в голову такие «представления» о мате­матических понятиях, которые не помогают, а, как раз наоборот, мешают ему увидеть, правильно рассмотреть окружающий его мир под непривычным для него — строго математическим — углом зрения.
«Способными» же в итоге оказываются те дети, кото­рые по какому-то счастливо-случайному стечению обстоя­тельств умудряются все-таки выглянуть в «окно», забитое досками неверных представлений. Где-то между этими до­сками сохраняются «щели», в которые пытливый ребенок иной раз и заглядывает. И оказывается «способным» ...
А эти неверные представления об исходных математи­ческих понятиях органически связаны с теми антикварны­ми философско-гносеологическими представлениями о понятиях вообще и об отношениях этих понятий с реаль­ностью вне мышления, с которыми научная философия давно разделалась и распрощалась.
Философско-логический анализ первых страниц учеб­ника, который вводит первоклассника в царство матема­тических понятий, — учебник арифметики, — демонстри­рует этот факт бесспорно. Он внушает ребенку абсолютно ложное (с точки зрения самой математики) представление о числе.
Как задается ребенку «понятие» числа, этого фунда­ментального и самого общего основания всех его дальней­ших шагов в области математического мышления?
На первой странице очень натурально и наглядно нари­сован мячик, рядом с ним — девочка, яблоко (или вишен­ка), жирная палочка (или точка) и, наконец, цифровой знак «единицы».
На второй странице — две куклы, два мальчика, два ар­буза, две точки и цифра «2» («два»). И так далее — вплоть до десяти, до этого «предела», назначенного дидактикой для первоклассника сообразно с его возрастными («природ­ными») возможностями...
Предполагается, что «усвоив» эти десять страниц, ребе­нок «усвоит» счёт, а вместе с ним — «понятие числа».
Умение считать он, действительно, таким образом усва­ивает. Но вот что касается «понятия числа», — то вместо него ребенок незаметно для себя проглатывает совершен­но ложное представление о числе, — такое представление об этом важнейшем понятии, которое даже хуже тех обы­вательских, донаучных представлений, с которыми он приходит в школу. И это ложное представление чуть позже будет ему очень сильно мешать при усвоении более слож­ных шагов на поприще математического мышления.
В самом деле, если бы первоклассник обладал нужны­ми для этого аналитическими способностями, то на вопрос «Что такое число?» он ответил бы после усвоения указан­ных страниц примерно следующее.
Число — это название, выражающее то абстрактно-общее, что имеют между собой все единичные вещи. Исходная цифра натурального ряда — это название единичной вещи,«двойка» — название «двух» единичных вещей и т. д. Единичная же вещь — это то, что я вижу в простран­стве как резко и отчетливо отграниченное, «вырезанное» контуром из всего остального, окружающего ее, мира, — будь то контур мячика или шагающего экскаватора, девоч­ки или тарелки с супом. Недаром, чтобы проверить — усво­ил ребенок эту премудрость или нет, ему показывают пред­мет (безразлично какой) и спрашивают — «сколько?», же­лая услышать в ответ — «один (одна, одно)». А далее — два, три и т. д.
Но ведь само собой понятно, что любой мало-мальски грамотный в математике человек рассмеется, услышав такое объяснение «числа», по праву расценит его как детски-наивное и неверное.
В самом деле — это лишь частный случай числового вы­ражения действительности. А ребенок вынужден усваивать его как самый общий, как представление о «числе вообще».
В итоге же получается, что уже ближайшие шаги в сфе­ре математического мышления, которые он неуверенно делает под присмотром учителя, заводят его в тупик и сби­вают с толку. Скоро оказывается, что единичный предмет, который ему показывают, вовсе не обязательно называется словечком «один», что это может быть и «два» (две поло­винки), и три, и восемь, и вообще сколько угодно. Оказы­вается, что число «1» есть все что угодно, но только не на­звание единичной, чувственно-воспринимаемой «вещи». А чего же? Какую реальность обозначают числовые знаки?
Теперь этого вам уже не скажет и ребенок, обладающий самыми тонкими и гениальными аналитическими способ­ностями. .. И не скажет потому, что в его голове отложились два взаимоисключающих представления о числе, которые он никак не соотносит, не «опосредует». Они просто нахо­дятся «рядом», как два стереотипа, в его «второй сигналь­ной системе».
Это очень легко выявить, столкнув их в «ошибке», в от­крытом противоречии.
Покажите ему игрушечный поезд, сцепленный из трех вагонов и паровозика. Сколько?
Один (поезд)? Четыре (составных части поезда)? Три и один (паровоз и вагоны)? Шестнадцать (колес)? Шестьсот пятьдесят четыре (грамма)? Три пятьдесят (цена игрушки в магазине)? Одна вторая (комплекта)? Здесь обнаруживается все коварство абстрактного во­проса «сколько?» на который его ранее приучили давать бездумно абстрактный ответ, не уточняя — «чего?»,.. И даже отучая от такого желания уточнить, если оно у него было, как от желания, которое надо оставить перед входом в храм математического мышления, где в отличие от мира его непосредственного опыта и вкусная конфета, и отвра­тительная ложка касторки значат «одно и то же» — а имен­но «одно», единицу»...
Такая абстракция, на которую ребенка «натаскивают» первые страницы обучения «счету», приучающие начисто отвлекаться от всякой качественной определенности «еди­ничных вещей», приучающие к мысли, что на уроках мате­матики «качество» вообще нужно забыть во имя чистого количества, во имя числа, для понимания ребенка непоси­льна. Он ее может только принять на веру, — так, мол, уж принято в математике, в противоположность реальной жизни, где конфету от касторки он все же продолжает раз­личать...
Предположим, что ребенок твердо «усвоил» вышеразъясненное представление о «числе» и «счете», и что три ар­буза — «одно и то же», что и три пары ботинок, — «три» без дальнейших разъяснений.
Но тут ему сообщают новую тайну, — три аршина нель­зя складывать с тремя пудами, — это — «не одно и то же», и что, прежде чем «складывать» — располагать в один счет­ный ряд — надо предварительно убедиться, что имеешь дело с одноименными (однокачественными) вещами, что бездумно складывать и вычитать можно только «неимено­ванные числа», а именованные — нельзя... Еще один стере­отип, причем — прямо противоположный. Какой же из них следует «применить», «включить» в данном случае?
Почему в одном случае надо и можно «складывать» два мальчика с двумя вишенками, а в другом — не надо и нельзя? Почему в одном случае это — «одно и то же», а именно — единичные чувственно-воспринимаемые вещи без дальнейших разъяснений, а в другом — «не одно и то же», — разноименные, разнородные (хотя и тоже единич­ные) вещи?
В самом деле — почему?
Учитель этого не объясняет. Он просто показывает — на «наглядных примерах» что в одном случае надо действовать так, а в другом — эдак. Тем самым ребенку внушаются два готовых абстрактнейших представления о «числе» и не дается его конкретного понятия, то есть понимания...
Это очень напоминает дидактические принципы обу­чения «уму», высмеянные мудрой народной сказкой.
— Дурень, а дурень, чем на печке лежать — пошел бы, потерся около людей — ума набрался!
Послушный и прилежный дурень увидел мужиков, что таскали мешки с пшеницей, и ну — тереться то об одного, то об другого...
— Дурень ты, дурень, тут надо было сказать — таскать вам, не перетаскать!
Дурень послушно следует и этому ценному указанию...
Учителя и здесь полагали, что «конкретно» — с помо­щью нагляднейшего словечка — «потереться» — объясни­ли ему, как можно «набраться ума».
Но ведь ребенок, как и дурень в сказке, не понимает мудреных иносказаний взрослых. Он их понимает буква­льно, охватывая в их словах и объяснениях только то, что ему близко и понятно из его собственного жизненного опыта. И поскольку его опыт гораздо беднее, чем опыт взрослых и выражающие этот опыт слова, то он в этих сло­вах улавливает лишь часть заключенного в них смысла, понимая их буквально абстрактно. То есть односторонне, очень общо. В результате вместо конкретного понимания (и под видом такового) он усваивает и принимает к сведе­нию и к руководству крайне абстрактно-общий (а потому и коварно-двусмысленный) рецепт... То же и с «числом».
Сначала школьнику объясняют, что число (один, два, три и т. д.) — это словесный или графический знак, выра­жающий то общее, что имеется в любых чувственно-воспринимаемых единичных вещах, безразлично каких — будь то мальчики или яблоки, чугунные гири (пуды) или деревянные рейки (аршины).
Когда же он прилежно начинает действовать на основе этого абстрактного представления о числе («абстрактное» вовсе не значит здесь, как и везде, «ненаглядное»; оно, напротив, предельно наглядно; абстрактное здесь — бед­ное, тощее, одностороннее, неразвитое, слишком общее, столь же «общее», как и словечко «потереться»), начинает складывать пуды с аршинами, — ему говорят с укоризной — «неспособный ты, неспособный! Тут надо было впе­ред посмотреть — одноименные ли это вещи ...»
Прилежный и послушный ученик готов складывать только одноименные. Не тут то было. В первой же задачке ему встречаются не только «мальчики» и не только «яблоки», а именно мальчики вперемешку с яблоками, а то еще — и со зловредными девочками, каждая из которых хо­чет получить на яблоко больше, чем каждый мальчик...
Оказывается, что не только можно, но и нужно склады­вать и делить числа, выражающие разноименные вещи, де­лить яблоки на мальчиков, складывать мальчиков с девоч­ками, делить килограммы на метры и умножать метры на минуты...
Числа одноименные в одном случае и смысле оказыва­ются разноименными в другом и в третьем. В одном случае приходится включать один стереотип, а в другом — прямо противоположный. Какой же из них надо применить в данном? Какое из задолбленных правил вспомнить? А «правил» тем больше, чем дальше. И все разноречивые.
И начинает сбитый с толку ребенок действовать мето­дом «проб и ошибок», тыкаться туда и сюда. Когда же этот хваленый и малопродуктивный метод окончательно заво­дит его в тупик и никак не дает ответа, совпадающего с тем, что напечатан в конце задачника, ребенок начинает нер­вничать, плакать и в конце концов впадает либо в истерику, либо в состояние так называемой «ультрапарадоксальной фазы» — в мрачное оцепенение, в тихое отчаяние.
Каждый из нас эту картину наблюдал и наблюдает, увы, каждый вечер почти в каждой квартире. Разве подсчита­ешь, сколько горьких слез пролито детишками над домаш­ними заданиями по арифметике? Зато известно, как много детей переживает обучение арифметике как тягостную по­винность, даже — как жестокое мучительство, а потому об­ретает к ней на всю жизнь отвращение. Во всяком случае — таких больше, чем тот счастливый процент «способных, талантливых, одаренных», которые видят в ней интересное занятие, поприще для упражнения своих творческих сил, изобретательности, находчивости.
И природа тут ни капельки не виновата.
Виновата дидактика. Виноваты те представления об от­ношении «абстрактного к конкретному», «общего — к еди­ничному», «качества — к количеству», мышления — к чувственно воспринимаемому миру, которые до сих пор, увы, лежат в основе многих дидактических разработок.
Элементарный анализ приведенных первых страниц учебника по арифметике показывает, что представления обо всех этих логических категориях находятся на том уровне развития логики как науки, который эта почтенная наука пережила во времена Яна-Амоса Коменского и Джона Локка.
Представление о «конкретном» как о чувственно-наглядном; представление, ведущее на практике к тому, что под видом «конкретного» ребенку вдалбливается в го­лову самое что ни на есть «абстрактное». Представление о «количестве» (о числе), как о чем-то таком, что получается в результате полнейшего отвлечения от всех и всяких «ка­чественных» характеристик вещей, в результате отождест­вления мальчиков с пудами, а яблок — с аршинами, а не в результате анализа четко выявленного качества, как это показала Логика уже более 150 лет назад ... Представление о понятии как о слове-термине, выражающем то абстракт­но-общее, что имеется «у всех вещей» данного рода; это поверхностное представление о понятии и ведет к тому, что вместо (и под видом) конкретного понятия ребенок усваива­ет лишь абстрактное словесно зафиксированное представле­ние. Представление о «противоречии», как о чем-то «нехо­рошем» и «нетерпимом», как лишь о показателе неряшли­вости и неточности мышления, как о чем-то таком, от чего следует поскорее избавиться путем словесных «уточне­ний» и терминологических манипуляций...
Все это представления, которые на сегодняшний день, с точки зрения современной Логики, с точки зрения Диа­лектики, как Логика и теория познания современного ма­териализма, должны быть расценены как поверхностные, архаически-наивные и, скажем уж прямо, — как реакци­онные.
Чтобы школа могла учить мыслить и чтобы она дейст­вительно делала это, надо решительно перестроить всю дидактику на основе современного — марксистско-ленинского — понимания всех логических категорий, то есть понятий, выражающих как раз подлинную природу развивающегося мышления. Иначе все разговоры о совер­шенствовании дидактики останутся лишь благими поже­ланиями, а основанный на этой дидактике учебный процесс и впредь будет формировать «способные умы» лишь в виде исключений из правила. Иначе в отношении «ода­ренных» мы по-прежнему будем возлагать все свои надеж­ды на милости матушки-природы. Будем ждать этих ред­ких милостей, вместо того, чтобы их взять.
И просвет в этом отношении уже намечается.
В лаборатории Института психологии АПН РСФСР под руководством Д. Б. Эльконина и В. В. Давыдова на­чаты исследования, специально направленные на то, чтобы подвести под педагогический процесс прочный фундамент современных философско-логических пред­ставлений о «мышлении» и его связи с «созерцанием» (с наглядностью»), о связи «всеобщего» — с «единич­ным», «абстрактного» с «конкретным», «логического» — с «историческим» и т. д1.
Индивидуальное усвоение научных знаний здесь стре­мятся организовать так, чтобы оно в сжато-сокращенной форме воспроизводило действительный процесс рожде­ния и развития этих знаний. Ребенок при этом с самого на­чала становится не потребителем готовых результатов, запечатленных в абстрактных дефинициях, аксиомах и по­стулатах, а, так сказать, «соучастником» творческого про­цесса.
Это, конечно, ни в коем случае не означает, что каждый ребенок здесь вынужден самостоятельно «изобретать» все те формулы, которые сотни, а может быть и тысячи лет на­зад уже изобрели для него люди ушедших поколений, со­здатели этих формул. Но повторить логику пройденного пути он должен. Тогда эти формулы усваиваются им не как магические абстрактные рецепты, а как реальные, совер­шенно конкретные общие принципы решения реальных же, конкретных задач.
«Конкретные общие принципы» — это звучит несколь­ко парадоксально для человека, привыкшего думать (вернее — говорить), что «общее» — значит «абстрактное», а «конкретное» — «единичное», чувственно-наглядное.
Между тем с точки зрения понятий диалектики это во­все не парадокс, вовсе не неожиданное соединение взаимоисключающих терминов. С точки зрения диалектики понятие именно и есть «конкретно-всеобщее», в отличие от «абстрактно-общего» термина, выражающего односто­роннее представление о вещах, пусть самое наглядное.
Так, в лаборатории Д. Б. Эльконина и В. В. Давыдова убедились, что принятая методика преподавания счета (описанная нами выше) дает детям не понятие числа, а лишь два абстрактных, притом противоречащих одно дру­гому, представления о числе. Два частных случая числово­го выражения реальных вещей — вместо действительно об­щего принципа. При этом один частный случай выдается этой методикой за «общий», а другой — как более слож­ный, как «конкретный».
Один раз число выражает количество единичных вещей, а другой раз — количество их «составных частей».
Поняв это, в лаборатории пришли к выводу, что надо делать наоборот. Сначала нужно объяснить детям действи­тельно общую природу числа, а уже потом показывать два «частных случая» его применения.
Но, само собой ясно, что ребенку не сообщишь «поня­тия числа», очищенное от каких бы то ни было следов «на­глядности», от связи с каким-нибудь одним «частным слу­чаем». Поэтому надо искать и найти такой «частный» (а потому наглядный, чувственно-предметный) случай, где число и необходимость действий с числом выступали бы перед ребенком в общем виде. Нужно искать такое «част­ное», которое выражало бы только «общую» природу чис­ла, а не подсовывало бы ему вместо этого опять лишь «ча­стное».
Пытаясь решить эту задачу — отчасти психологиче­скую, отчасти — логическую и математическую, сотрудни­ки лаборатории пришли к выводу, что неправильно вообще начинать обучение детей математике с «числа», — то есть с операции счета, сосчитывания. Безразлично — «единич­ных вещей» или их «составных частей»2.
Есть все основания полагать, что действия с «числами», составляющие традиционную «арифметику», далеко не са­мые «простые», а арифметика вовсе не составляет самого «первого этажа» математического мышления. Скорее таким этажом оказываются некоторые понятия, обычно от­носимые к «алгебре».
Опять парадокс. Ведь по традиции считается издавна, что «алгебра» — это вешь более сложная, чем «арифмети­ка», посильная лишь шестикласснику и в «истории мате­матики» оформившаяся позже ее.
Анализ показывает, что и в истории знания «алгебра» необходимо должна была возникнуть не позже «арифмети­ки». Конечно, речь идет о действительной истории матема­тического развития людей, а не о истории математических трактатов, которая отражала подлинную историю лишь «задним числом», а потому — кверх ногами.
Как показывают исследования, простейшие количест­венные соотношения, которые описывает «алгебра», и в истории были осознаны раньше, чем человек вообще «изобрел» число и счет. В самом деле, раньше, чем люди изобрели число, счет, сложение, вычитание, деление и ум­ножение чисел, они по необходимости должны были поль­зоваться такими словами, как «больше», «меньше», «даль­ше», «ближе» «потом», «раньше», «равно», «неравно» и т. п. Именно в этих «словах» нашли свое выражение общие ко­личественные (пространственно-временные) соотноше­ния между вещами, явлениями, событиями.
Но в специально-математических трактатах эта стадия математического развития мышления, естественно, за­фиксирована не была. И если реальная история развития математического мышления началась раньше, чем появи­лись первые теоретические трактаты по математике, то и «логическая» последовательность преподавания матема­тики (= развития математической способности) должна начинать с действительного «начала».
С правильной ориентировки человека в количествен­ном плане реальной действительности, а не с числа, кото­рое представляет собою лишь позднюю (а потому и более сложную) форму выражения количества, лишь частный слу­чай «количества».
Поэтому надо начинать с действий, выделяющих для человека этот «количественный» план рассмотрения окру­жающего мира, чтобы потом придти к «числу» как к разви­той форме выражения «количества», как к более позднему и сложному умственному отвлечению.
Принцип совпадения «логического с историческим» — великий принцип диалектической логики. Но его проведе­ние предполагает одну опять-таки диалектически-ковар­ную деталь. А именно, — логическое должно соответство­вать действительной истории предмета, а не истории тео­ретических представлений относительно этой истории.
Анализируя историю политической экономии, Карл Маркс отметил важнейшее (с точки зрения диалектики) обстоятельство — «Историческое развитие всех наук толь­ко через множество перекрещивающихся и окольных пу­тей приводит к их действительной исходной точке. В отли­чие от других архитекторов наука не только рисует воздуш­ные замки, но возводит отдельные жилые этажи здания, прежде чем она заложила его фундамент». [«К критике поли­тической экономии». — С. 46].
Да, действительный «логический фундамент», на кото­ром держатся верхние этажи, наука «открывает» в своем предмете лишь задним числом.
И этот «фундамент» предполагался «верхними этажа­ми», но не был ясно понят, показан и проанализирован. Он предполагался в смутном, неотчетливо сформулиро­ванном виде, часто в качестве «мистических» представле­ний. Так случилось, например, и с дифференциальным ис­числением, Ньютон и Лейбниц это исчисление «открыли», научили людей им пользоваться, но сами не могли понять — почему, на каких реальных основаниях держится вся его сложная конструкция, то есть — какие более «простые» понятия и действия она реально предполагает. Это было установлено лишь позже — Лагранжем, Эйлером и другими теоретиками.
Число и счет в действительности предполагали и пред­полагают в качестве своих реальных предпосылок ряд представлений, до понимания коих математика (как и «все науки») докопалась лишь «задним числом». Здесь идет речь как раз об общих предпосылках и того, и другого. О тех понятиях, которые должны быть развиты (и усвоены) раньше, чем число и счет. Потому, что они имеют более об­щий характер, и потому — логически более просты.
Если же говорить о тех математических «знаках», с по­мощью которых эти наиболее общие и простые понятия фиксируются, то это не цифры, а скорее те знаки, которые :щвним-давно использует алгебра.
Это — знаки равенства, неравенства. Знак «больше» (>), знак «меньше» (отно­шения величин. Именно «величин» — то есть любых вели­чин, неважно каких в частности, выраженных числом или не выраженных, пространственно-геометрических или временных. Отношения величин вообще.
Само собой понятно, что представление о «величине» и в истории мышления появилось у людей раньше, чем уме­ние точно измерять эти величины тем или иным способом и выражать их «числом».
Умение выделять из всего многообразия чувственно-воспринимаемых качеств вещей специально лишь одно, — а именно — их «величину». А затем — умение сравнивать эти «величины» или вещи только как величины. Судить — равны они или нет. Судить, какая из них «больше» или «ближе», какая — «меньше» или «дальше», — в пространст­ве или во времени.
А уж затем, когда обнаружилось, что суждения такого рода слишком «общи», слишком неполны (= «абстракт­ны»), чтобы действовать в мире на их основе, стал возни­кать вопрос, а на сколько именно «больше» («меньше»). И только здесь, собственно, возникла и потребность в «числе» и «счете», и сами «число» и «счет».
По той причине, что без них, без этих более конкретных (сложных, развитых) понятий о количестве, уже нельзя было бы решить более сложных и конкретных предметно-практических задач, связанных с отражением количест­венной определенности окружающего мира...
Человек «изобрел» число вовсе не путем «абстрагирова­ния» от всех и всяких «качеств», не благодаря тому, что нау­чился «не обращать внимание» на разницу камня и мяса, палки и огня. Как раз наоборот — в «числе» и «счете» он на­шел средство более глубокого и конкретного выражения именно качественной (самой важной и первой) опреде­ленности.
Число «понадобилось» человеку там и только там, где жизнь поставила его перед необходимостью сказать друго­му человеку (или самому себе) — не просто «больше» («меньше»), а насколько больше (меньше).
Это предполагает более высокий и развитый способ от­ношения человека к вещам окружающего мира, нежели тот, на почве которого он научился различать «величины» лишь примерно, приблизительно, — абстрактно.
Число предполагает меру как более сложную, чем «ка­чество» и «количество», категорию, которая позволяет от­ражать количественную сторону выделенного качества точнее (конкретнее), чем прежде. И точно фиксировать это более конкретное представление с помощью цифр, а не просто словечек «больше», «меньше», «равно», «неравно».
От общего, диффузно-нерасчлененного представления о «количестве» он шел к более совершенному, точному, то есть конкретному представлению о том же количестве, — к «числу». И пришел.
И поэтому «число» для него имело с самого начала вполне конкретный, то есть предметно-практический, смысл и значение. Это и было действительное понятие чис­ла, хотя еще и не проанализированное теоретически ни од­ним профессионалом-математиком. Это случилось лишь гораздо позже, — тогда, когда началось уже не только мате­матическое мышление, а и его теоретическое «самосозна­ние». Вначале — превратно-мистическое, как у пифаго­рейцев. А до подлинного теоретического понимания числа математика добралась лишь многие тысячелетия спустя.
Вот с этого-то подлинного начала и в этой подлинной исторической последовательности, которую математика как наука открыла лишь «задним числом», и следует, по-видимому, начинать логическое развитие ума ребенка в области математики.
С того, что сначала нужно научить его ориентиро­ваться самым общим и абстрактным образом в плане ко­личества и овладеть самыми общими и абстрактными отношениями вещей как «величин». И записывать эти отношения на бумаге с помощью знаков «больше», «ме­ньше», «равно», «неравно».
Но ориентироваться в плане количества ребенок обуча­ется при этом вовсе не путем «абстрактных рассуждений», а на самых что ни на есть реальных и понятных ему ситуа­циях. На «уравнивании» палочек, на «комплектовании» винтиков с гайками, коробок с карандашами и т. д. Для ре­бенка это — понятно и интересно.
Для ума ребенка это — тренировка умения самостояте­льно выделять количественно-математический аспект реаль­ных вещей окружающего его многокачественного мира.
А не по-попугайски повторять слово «один», когда ему в нос суют единичную чувственно-воспринимаемую «вещь», или слово «два, когда ему суют в нос две таких вещи.
Благодаря этому ребенок уже не ответит бездумно на абстрактно-провокационный вопрос — «сколько?», когда ему покажут одну (две, три и т. д.) единичную чувственно-воспринимаемую вещь, словом «одна», «две» и т. д. Он предварительно осведомится — «а чего сколько?»
А это — показатель, что он уже здесь — в случае числа — мыслит конкретно. А не как рыночная торговка, бездумно навешивающая ярлык словесно-зафиксированной абст­ракции на конкретную вещь и думающая, что тем самым «понимание» этой вещи — исчерпано...
Если ему отвечают на его законный вопрос — «я спра­шиваю, сколько здесь вещей...», он уверенно и точно отве­тит — «одна».
Если же ему уточнят — «сколько сантиметров?», он от­ветит «два», «примерно два», или же скажет — «нужно из­мерить». Он понимает, что выражение через число (цифру) предполагает измерение, меру..
Здесь воспитано разом два важных признака «ума», — во-первых, умение правильно относиться к вопросу («ско­лько?») и умение самому задавать вопрос, уточняющий за­дачу настолько конкретно, чтобы стал возможен точный и однозначный ответ («сколько чего?»). И во-вторых, — уме­ние правильно соотносить числовой знак с реальностью в ее математическом аспекте.
Здесь ум ребенка идет не от наглядных частностей — к абстрактно общему, так как это совершенно неестествен­ный и бесплодный в науке путь, а от действительно всеоб­щего (абстрактного) к обнимаемому им многообразию ча­стностей (то есть к конкретному)3.
Ибо так развивается и сама наука, усваивающая в све­те исходных принципов все новые и новые «частности». А не наоборот, не уходящая от «частностей» в заоблачные выси тощих абстракций...
Здесь мышление движется все время в чувственно-предметном (а потому и в «наглядном») материале, движется по фактам, ни на миг не обрывая связи с ним.
Так ребенок осваивает самую чувственно-предметную действительность математических понятий, а не ее плохой заменитель-эрзац, не «наглядные примеры» готовых и не­понятных для него абстракций. У него развивается матема­тическое мышление. В него не нужно вдалбливать груды абстрактных словечек, рецептов, штампованных схем и рецептов «типовых решений», которые он потом никак не может «применить». Поэтому для него вообще не встает потом нелепейшая задача, — а как же «применить» усвоен­ные (то есть задолбленные) общие знания к жизни, к реа­льной действительности. Это общее знание для него с са­мого начала и есть не что иное, как сама действительность, отраженная в ее существенных чертах, то есть в понятиях. В понятиях он усваивает именно действительность, отра­жаемую ими. А не «абстракции», которые он потом никак не может соотнести с «действительностью».
Тот читатель-педагог, который надеялся найти в этой статье готовый, детально разработанный рецепт-ответ на вопрос «как учить мыслить?», будет, наверное, разочаро­ван: все это, мол, слишком общо, даже если и верно ...
Совершенно справедливо. Никаких готовых рецептов или «алгоритмов» философия на этот счет предложить пе­дагогу не может. Чтобы довести высказанные принципы до такой степени конкретности, в какой они стали бы непо­средственно приложимыми к повседневной педагогиче­ской практике, нужно затратить еще много усилий. Коопе­рированных усилий и философов-логиков, и психологов, и специалистов-математиков, и специалистов-историков, и, конечно же, самих педагогов.
Каждый, кто хочет учить мыслить, должен уметь мыс­лить сам. Нельзя научить другого делать то, чего сам не умеешь делать...
Никакая дидактика не научит учить мыслить равно­душного человека-машину, педагога, привыкшего рабо­тать по шаблону, по штампу, по жестко запрограммирован­ному в его голове алгоритму. Каждый педагог должен уметь применять к своему конкретному делу общетеоретиче­ские, в частности, — общефилософские принципы, и не ждать, что кто-то другой сделает это за него и преподнесет ему готовую рецептуру, избавляющую от собственного ум­ственного труда, от необходимости мыслить прежде всего самому. Даже самая лучшая, самая разработанная дидактика не избавит педагога от этой необходимости. Все равно, какой бы конкретной и детальной она ни была, — между ее общими положениями и индивидуально-неповторимыми педагогическими ситуациями сохранится зазор, промежу­ток. И преодолеть этот зазор (между «всеобщим» и «еди­ничным») сможет только диалектически мыслящий педа­гог, человек с развитой «силой суждения».
Школа должна учить мыслить. Это значит, что учиться мыслить должен каждый педагог. Мыслить на уровне со­временной Логики — Диалектики, как Логики и теории познания материализма Маркса — Энгельса — Ленина. Без этого не выйдет ничего, и дидактика так и останется на уровне Джона Локка и Яна-Амоса Коменского.

___________
1 См.: В.В. Давыдов. Связь теорий обобщения с программированием обу­чения. Сб. «Исследования мышления в советской психологии». — М.: Изд. «Наука», 1966.
2 Подробный анализ этой проблемы см. в кн. «Возрастные возможности усвоения знаний (младшие классы школы) / Под ред. Д. Б. Эльконина и В. В. Давыдова. — М.: «Просвещение», 1966.
3 Подробнее об этом см , напр., книгу Диалектика абстрактного и конк­ретного в «Капитале» К. Маркса. — М.: Изд-во АН СССР, 1960.