Апелляция к чистому факту и к беспристрастному наблюдению, обращение к предметному опыту, отказ от голословной полемики и априорных спекуляций — все это и составляет, по мнению многих, характернейшую черту нового научного духа. И действительно, поскольку речь шла не просто о пересмотре тех или иных частных понятий, а об изменении самих оснований интеллектуальной деятельности, под сомнение ставилась вся система предшествующего знания. «Галилей, — говорит Ольшки, — заставил своих современников понять, что человечество не обладает научной истиной и что последняя является лишь его отдаленной целью; он заменил успокоительное убеждение в существовании уже законченного знания природы волнующим представлением об истине как результате времени, сомнений, прогресса в отдаленном будущем»416. Это настроение выражается в виде скептицизма, сдержанности и строгости смиренно испытующего ума. Галилей не раз высказывается против «дерзостного стремления судить нашим слабым разумом о творениях Божиих» (I, 462), против решительного суждения о вещах, недоступных теоретическому наблюдению, — суждения, которое «праздно, чтобы не сказать самонадеянно и дерзко» (I, 465)417.
Этот аспект антиавторитаризма новой науки служит источником концепций, согласно которым именно эмпиризм явился ее начальным принципом. Когда кажется, что знание, сформированное вековой мудростью, рухнуло в целом и человек — простой и наивный — стоит с пустыми руками перед загадочной и невиданной природой,— представляется, что знание «вычитывается» в самих предметах и получается как бы непосредственно из рук самой природы. Однако, как раз пафос свободного исследования приводит Галилея к критике непосредственных данных чувственного опыта. Уже в опыте астрономических споров Галилей смог убедиться, что наша способность видеть в не меньшей степени определена нашей способностью суждения и что новый факт становится реальным свидетельством, лишь будучи опосредован определенной теоретической системой, связывающей факты.
В еще большей мере антиэмпиризм новой науки обнаруживается там, где, казалось бы, и должна была развернуться подлинно эмпирическая деятельность наблюдения и обобщения, а именно в области земной физики, в области непосредственно доступных предметов. Именно здесь Галилею пришлось убедиться, что в нашем чувственном опыте мы являемся более всего рабами традиционного образа мысли. В виде довода, суждения, утверждения, правила, закона традиционное мышление существует в форме мысли, т. е. в форме, доступной контрдоводу, контраргументу, гипотетическому контр-суждению и т. д. Но там, где непосредственное чувственное впечатление объединяется с интеллектуальной очевидностью, теоретику приходится выступать в парадоксальной роли критика вещей, а не мнений.
Сомневаясь в любой форме очевидности, которая не сформирована им самим, научный дух Нового времени освободился от всех авторитарных очевидностей. Для него перестало быть действенным все, что не могло быть усвоено им как имманентно достоверное. И точно так же, как перестала быть содержательной для новой науки всеобщая истина откровения, составлявшая суть авторитета, для нее исчезла обыденная истина чувственного «откровения», т. е. истина непосредственного факта, если только она не могла воспроизвести его внутри своего автономного разума. Когда от изучения полемики, связанной с астрономическими открытиями Галилея, мы переходим к анализу «Диалогов о двух главнейших системах мира», первое, что бросается в глаза, это отношение к эмпирическому факту перипатетика Симпличио и коперниканцев Сагредо и Сальвиати, отношение, которое как будто изменилось на противоположное. Именно Симпличио выступает здесь «с фактами в руках» и возмущается тем, что коперниканцы не желают с ними считаться. Ведь не кто иной, как сам Философ, «учит в своей философии, что данные чувственного опыта следует предпочитать любому рассуждению, построенному человеческим умом» (I, 130, ср. сс. 144, 148, 153). А так как вы, обращается Симпличио к Сальвиати, «хотите отрицать не только начала наук, но очевидные опыты и даже чувства, то нет никакого сомнения, что вас уже нельзя убедить или освободить от каких бы то ни было предвзятых мнений...» (I, 131).
При этом принцип преимущественного значения чувственного опыта является для перипатетиков не случайным мнением их здравого смысла, а самим «критерием натуральной философии» (I, 346). «...Если не верить свидетельству чувств, — восклицает Симпличио, − то через какие другие врата можно проникнуть в философию?» (I, 270). Повсюду, где Симпличио выдвигает критерий опыта, он для него имеет то же самое значение, что и свидетельство авторитета. Очевидность чувственного опыта, несомненность традиционных начал и авторитетное свидетельство - вот три кита, на которых держится мир перипатетической философии.
Поэтому результат воображаемого опыта, затрагивающий принципы, непосредственно слившиеся с чувственным опытом, вызывает, может быть, даже более сильный протест, чем результат реальных наблюдений, колеблющий основы традиционной теоретической структуры (астрономической). Симпличио относительно спокойно рассуждает о фактах, свидетельствующих об изменчивости неба. Но, когда высказывается сомнение в том, действительно ли существуют в природе такие события, как возникновение и уничтожение, добросовестный Симпличио не выдерживает. «Я совершенно не могу заставить себя слушать, — негодует он, — как подвергается сомнению наличие возникновения и разрушения в природе, когда это нечто такое, что мы постоянно имеем перед глазами и о чем Аристотель написал целых две книги. Но если отрицать начала наук и подвергать сомнению очевиднейшие вещи, то можно, кто этого не знает, — доказать что угодно и поддерживать любой парадокс» (I, 138). Здесь обозначены все три столпа: опытное свидетельство, сгласие с авторитетом научной традиции («две книги Аристотеля»), соответствие принципам и началам наук (метафизическая обоснованность физического знания). Но, когда наличны философски продуманные начала, определенная культура научного анализа и наглядность чувственного опыта, имеет место целостная научная система, против которой бездейственны единичные наблюдения и случайные рассуждения. Возникновение новой науки связано главным образом с преобразованием всей системы научного мышления, и только в контексте такого преобразования мы сможем понять суть научного эксперимента. Изменение развивалось по всем направлениям. Там, где речь шла о чувственной очевидности, вскрывались априорные интеллектуальные предпосылки. Наоборот, против теоретических очевидностей выдвигались парадоксальные наблюдения и опыты. Причем для Галилея характерно подвергать преобразованию традиционные представления изнутри них самих, оставаясь как будто в их собственных рамках и заставляя их действовать друг против друга.
Например, апеллируя к перипатетическому эмпиризму, Галилей с легкостью показывает, что представление о неизменности неба есть только мнение, устоявшееся вследствие отсутствия достаточно тщательных, подробных и беспристрастных наблюдений за достаточно длительный промежуток времени. Но отсутствие наблюдения изменений нельзя считать наблюдением отсутствия изменений (I, 146—148). Поэтому «если бы Аристотель мог видеть все новости, открытые на небе, то он не задумался бы изменить свое мнение, исправить свои книги и приблизиться к согласному с чувством учению...» (I, 208). Такие рассуждения заставляют Симпличио обратиться к другому корню научной системы, и он заявляет: «Аристотель, делая главным своим основанием рассуждение a priori, доказывал необходимость неизменности неба своими естественными принципами, очевидными и ясными; и то же самое он устанавливая после этого a posteriori, путем свидетельств чувств и древних преданий» (I, 148).
И по сей день часто еще видят только эту сторону в деятельности Галилея. То, что он сделал доступным эксперименту неприкосновенное теоретическое небо Аристотеля, означает не только торжество наблюдательной астрономии, но прежде всего глубокое интеллектуальное преобразование. Приблизить посредством астрономических наблюдений небесные явления к условиям земной лаборатории было важным, но не главным делом. Гораздо труднее было освоить астрономический опыт для земной физики. Это предполагало умение произвести весьма трудный мысленный эксперимент — суметь взглянуть на Землю как бы со стороны и увидеть обособленное положение наблюдателя. Этот коренной для развития всей дальнейшей физики эксперимент как раз и составляет основной камень преткновения для того, кто умел теоретизировать только о небе, на земле же умел только индуктивно наблюдать.
Однако Галилей прекрасно понимает, что дело обстоит гораздо сложнее даже и в области астрономии. Он никогда не забывал того, что часто забывают последующие историки, в каком эмпирическом вакууме была создана Коперником его система. Когда на Третий день Сагредо уже настолько проникся ясностью коперни-ковской системы, что удивляется, почему же это такое древнее и столь хорошо согласующееся с фактами учение «имело в течение тысячи лет так мало последователей, было отвергнуто самим Аристотелем, да и после Коперника влачит жалкое существование» (I, 422), Сальвиати замечает: «Мое удивление синьор Сагредо, весьма отлично от вашего: вас удивляет, что у пифагорейского учения (так он называет коперниканство. — А. А.) так мало последователей, я же изумляюсь тому, что находятся люди, которые усваивают это учение и следуют ему, и я не могу достаточно надивиться возвышенности мысли тех, которые его приняли и почли за истину; живостью своего ума они произвели такое насилие над собственными чувствами, что смогли предпочесть то, что было продиктовано им разумом, явно противоречившим показаниям чувственного опыта». Возражения против теории Коперника, продолжает Сальвиати, «столь очевидны и доступны чувствам, что если бы чувство, более возвышенное и более совершенное, чем обычное и природное, не объединилось с разумом, то я сильно сомневаюсь, не был бы и я еще противником системы Коперника...» (1,423-424). (Курсив наш. — А. А.)
Действительно, при жизни Коперника не было известно почти ни одного факта, подтверждавшего его концепцию, зато было множество явно противоречащих ей. Изменения в яркости Марса и Венеры при наименьшем и наибольем удалении от Земли были меньше расчетных почти в 10 раз. Нужно было ждать Галилея, чтобы фазы Венеры, предсказываемые теорией, стали наблюдаемым фактом, чтобы Земля перестала быть единственной планетой, снабженной спутником. И еще более двухсот лет потребовалось, чтобы установить параллакс неподвижных звезд. Мы не говорим уже о том, что сам припцип коперниковой системы был связан с радикальной критикой обыденного опыта, это достаточно известно. Уже в 1515 г. Коперник сформулировал основные положения («требования» или «аксиомы») своего учения в рукописи под названием «Малый комментарий». Мы приведем для примера три из них.
«Пятое требование. Все движения, замечающиеся у небесной тверди, принадлежат не ей самой, а Земле. Именно Земля с ближайшими к ней стихиями вся вращается в суточном движении вокруг неизменных своих полюсов...
Шестое требование. Все замеченные нами у Солнца движения не свойственны ему, а принадлежат Земле и нашей сфере, вместе с которой мы вращаемся вокруг Солнца, как и всякая другая планета; таким образом, Земля имеет несколько движений.
Седьмое требование. Кажущиеся прямые и попятные движения планет принадлежат не им, а Земле»418.
По-видимому, даже современный читатель легко может представить себе недоумение естествоиспытателей XVI в., которым предлагали принять вместо непосредственно видимых, прекрасно описанных и подсчитанных движений некие неведомые и невидимые, связанные, как казалось, кроме того, с множеством несообразностей и нелепостей в области земной физики419. Когда, например, Сальвиати приводит Симпличио все эти несообразности (до которых сам Симпличио не додумался), то он даже собирается уйти, не слушая дальше ничего, «поскольку, — говорит он, — мне кажется невозможным противостоять столь осязательным опытам; я хотел бы, не слушая ничего другого, остаться при прежнем своем мнении, так как, по-моему, будь оно даже ложным, представляется извинительным и придерживается его, раз оно опирается на столь правдоподобные основания...» (I, 231).
Таким образом, Коперник — и это несколько раз подчеркивает Сальвиати — направлялся единственно доводами разума и формировал свои «ясные и очевидные естественные принципы», вполне доверяет, только велениям собственного разума (I. 423, 430, 434, 466).
И подобно тому, как любую научную догму теоретик новой науки формулировал как аксиоматическое предположение, т. е. потенциально расширяемое основание420, так и любой «факт» оп допускал к рассмотрению в преобразованном виде, конструируя его и превращая тем самым в экспериментальную ситуацию.
Это позволяет нам попять на первый взгляд странное замечание Сагредо в самом начале Первого дня. Рассматривая основные черты аристотелевской системы мира, собеседники соглашаются, что Аристотель исходит из мира чувственного и переходит в мир идеальный (в мир знания). Сагредо же замечает, что при этом, не подвергая сомнению мир непосредственной видимости, от него сразу же переходят к построению его плана. «…Можно подумать, — говорит Сагредо, что он (Аристотель. − А. А.) намеренно подтасовывает карты в игре и хочет приладить план к мирозданию, а не построить это здание по указаниям плана» (I, 112). В этом замечании отчетливо выражается противоположность между эмпирическим «обобщением» и экспериментально-теоретическим подходом новой науки. Ее предпосылка состоит в том, что то, что мы видим, может быть не все и не главное (все термины аристотелевой физики предполагают, говорит Сагредо, не только завершенный и ограниченный мир, но даже мир, обитаемый нами, ибо только относительно нас можно абсолютно определить, например, такие понятия, как «верх» и «низ»). Теоретик не должен пассивно принимать (воспринимать) то, что демонстрирует ему окружающая природа. Он должен идти вперед со своими принципами, как с инструментами, и подвергать испытанию все непосредственно наличное, чтобы, исследуя возможное, открыть неявную сущность наблюдаемых явлений. Теоретик должен следовать своему «плану» и двигаться, как «с факелом в руке»421, по предварительно освещенному пути, не имея вне правил этого плана иных критериев строительства. Пусть Аристотель двигался превосходно и методически, подкрепляя свои рассуждения доказательствами и опытами, но он имел в виду некую конечную цель, «заранее установившуюся в его уме». Следует «попытаться… заложить основной фундамент, более считаясь с правилами строительства» (I, 114-115).
Опираясь на опыт теории относительности, легко видеть «релятивистскую» сущность перехода от аристотелевой к галилеевой физике. Но «релятивизм» позволяет глубже понять и смысл того, что называют экспериментальностью новой физики.
В эксперименте мы ставим предмет и наблюдателя в такие условия, что обнаруживается обусловленность существования предмета и ограниченность наблюдающего понимания. Предмет здесь радикально преобразуется, но не менее радикально изменяется и наблюдатель. Не существующий наблюдаемый предмет важен нам здесь. Экспериментатор ищет «субстанцию» и «закон» — то, что определяет возможность существования предмета и возможность наблюдения вообще (осуществимость, наблюдаемость). Отсюда и возникает впервые способность теории предсказывать, а эксперимента — проверять.
Самый обычный лабораторный эксперимент, в котором, проведя серию испытаний, ученый получает экспериментальную кривую, начинает с разрушения исследуемого предмета, находимого в его естественном состоянии, и кончает переходом к совершенно новому объекту — кривой, на которой все реально существующие предметы и состояния превращены в точки, лишь потенциально существующие. Пределы, в которых предметы существуют «естественно», в которых они могут быть поняты наблюдением и додуманы в нем, для эксперимента — лишь одно из возможных и ничем не примечательных ограничений.
Это — реальное или воображаемое — изобретение в действительности не происходящих, но теоретически возможных (или допустимых), ситуаций, благодаря анализу которых понимается действительная ситуация, составляет, как мы увидим в дальнейшем, основную черту экспериментального мышления Галилея. «Вообразите себе, что Земли больше не существует в мире, что нет больше ни восхода, ни захода Солнца или Луны, нет ни горизонтов, ни меридианов, ни дней, ни ночей…», — предлагает Сальвиати Симпличио, чтобы показать ему относительность движений Луны, Солнца и планет (I, 215). «Чтобы понять, как воздействует на меня то или иное небесное тело, — возражает Сагредо перипатетикам-телеологистам, — (если уж ты хочешь, чтоб каждое их действие было направлено на нас), нужно было бы на некоторое время устранить это тело, и о том действии, которое я тогда перестану на себе ощущать, можно было бы сказать, что оно зависит от этой звезды» (I, 462). «...Вы не можете даже на час отрешиться от этого привычного взгляда и проникнуться противоположным, — укоряет Сальвиати Симпличио, — представив себе, что Земля и есть движущееся тело, хотя бы представив это только на такое время, какого окажется достаточным для понимания того, что воспоследует, если эта ложь станет истиной»(I, 468). Можно привести — и мы еще приведем в дальнейшем — множество таких рассуждений, в которых разрушается (а не обобщается) мир непосредственного опыта путем погружения его в мысленный мир воображаемых событий.
Оглянемся теперь назад и попытаемся резюмировать пройденный путь.
То, что первоначально представлялось как победа наблюдения и чистого факта, было лишь частным свидетельством победы нового способа теоретизировать. В своей борьбе с авторитетом факты должны были привлечь такие мощные теоретические силы, что о непосредственном «свидетельствовании» не могло быть и речи. В этой полемике с достаточной полнотой обнаружилась экспериментальная природа новой физики, которая в полную меру раскрывается в области земной физики, где уже перипатетикам приходится отстаивать очевидность фактического наблюдения против фантазии теоретизирующей мысли.
На протяжении Второго дня, посвященного, главным образом, доказательству суточного вращения Земли, проводится невероятное множество опытов. По существу, кроме особых опытов, приводимых Симпличио в опровержение вращения, и дополнительных опытов, которые предлагает сам Сальвиати, в процессе их обсуждения в дело втягивается почти неограниченное число явлений, и любое кинематическое событие на Земле может быть рассмотрено в качестве опыта решающего за или против вращения Земли. Однако следует обратить внимание на то, что результат всех этих опытов чисто отрицательный. Они призваны не к тому, чтобы доказать вращение Земли. Сагредо и Сальвиати проводят их анализ с тем чтобы доказать, что они не являются опытами, свидетельствующими против вращения Земли. Работа, проведенная за этот огромный день, состоит всего лишь в нейтрализации доказательной силы опытов, приводимых перипатетиками. Более того, сам предмет, который стремятся «показать» коперниканцы, — суточное вращение Земли — таков, что он в принципе не может быть показан, ибо это движение «как бы не существует, оно оказывается невоспринимаемым, неощутимым, ничем себя не проявляющим...» (I, 270). «…Я теперь чувствую себя удовлетворенным — говорит Сагредо, — и совершенно убежден в отсутствии всякой ценности всех опытов, приводимых для доказательства большей вероятности отсутствия, чем существования обращения Земли» (1,287).
И тем не менее, работа была проведена не напрасно. К концу Второго дня (см. также I, 253 и 371) собеседники не просто вернулись к нулевой неопределенной точке. Нечто изменилось необратимо. Если суточное движение Земли, как и оба других ее движения, нельзя наблюдать, то его теперь можно вообразить. Позитивным результатом Второго дня является то, что суточное движение стало мыслимым. Сагредо заключает первую половину Дня словами: «Я, со своей стороны полностью удовлетворен и прекрасно понимаю, что всякий, кто запечатлел в своем воображении (курсив наш. — А. А.) эту причастность суточному движению всех земных вещей, которым оно по природе присуще, точно так же, как в старом представлении предполагалось, что им присущ покой в отношении центра, тот без всякого труда распознает ошибочность и двусмысленность доводов, казавшихся ранее убедительными» (I, 282).
Таков и есть плод реальных и воображаемых опытов Галилея — они научили воображать невообразимое и мыслить немыслимое.
Теперь нашей темой будет опыт как преобразователь воображения и мышления. Лишь после этого мы сможем точнее выяснить природу как теоретического мышления новой физики, так и ее позитивно-конструктивного экспериментирования.
- Войдите, чтобы оставлять комментарии