The below text is written in Russian. We look for funds and/or any other means to get this exceptional work translated.
Прежде чем раскрывать смысл заглавия, скажу о подзаголовке. Определение — “Философские размышления в канун XXI века” — для меня существенно. Существенно для нашего взаимопонимания.
Во-первых, то, о чем я буду дальше говорить, это не какой-то окончательный результат работы, не готовый текст. Это — скорее — заявка, замысел возможного исследования. Вообще-то я предполагаю, что для устных выступлений такой жанр наиболее целесообразен. Если текст окончательно готов, его надо печатать и дальше обсуждать печатное слово, но так необходимо — заранее, на людях, совместно — продумать исходный замысел74.
Причем это — “философские размышления”, что также предупреждает: это не исторический и не собственно научный текст, но заторможенно размышляющий, философский текст, как бы заново возвращающий к началу раздумья над тем, что есть культура и цивилизация. На мой взгляд, вообще, философия тем и отличается, что она всегда возвращает нашу мысль к началу, к тому, над чем уже много думало, работало человечество. Обладая пониманием и знанием того, что сделало человечество, философия вместе с тем всегда начинает как бы сначала, возобновляя всю проблемность того предмета, над которым она размышляет. Об этом хотелось заранее предупредить.
И наконец, это — философские размышления именно в канун XXI века. Я буду не вообще говорить о цивилизации и культуре, хотя буду и об этом говорить (может быть, даже по времени это и будет основное), но основной вектор моих размышлений и связан с тем напряжением, которое всеми нами овладевает в канун первого столетия. Новое столетие — это всегда нечто будоражащее наше разумение: что будет за порогом? Ну, а современный канун тысячелетия особенно наталкивает на такого типа размышления, на рискованное загадывание: что ждет за рубежом 2000-го года? Понимание этой рубежной ситуации, отношение цивилизации и культуры в канун этого перелома, поворота, может быть, коренным образом меняющего, долженствующего изменить наши установки, — вот то сосредоточение, которое для меня существенно.
Хотя в этом тексте я прежде всего хочу говорить о цивилизации (конечно, в ее соотношении с культурой), все же необходим ясный контекст: мое понимание к у л ь т у р ы. Но даже в преимущественном разговоре о культуре внутренний вектор направлен на плотное и нормальное дело цивилизации. Хотелось бы, чтобы эта установка с самого начала присутствовала и в слушателе (или — читателе) этих размышлений, хотя бы в кратчайшем контексте.
Начну, может быть, с самого резкого и сильного философского утверждения, развитого в моих работах. XX век, как он фокусируется, сосредоточивается накануне века XXI — это век, когда человеческое мышление стремится обосновать некую онтологическую всеобщность культуры, когда разум исходит из предположения, могущего быть сформулированным следующим образом: необходимо понять всеобщее бытие в его начале, в его бесконечности, вечности, “как если бы...” это было произведение культуры. Еще раз: не просто реальные, в тексте закрепленные произведения, но бесконечное, вечное бытие, как если бы оно было произведением культуры. Это утверждение сразу же несет за собой несколько в достаточной степени чудовищных и вместе с тем необходимых дополнительных предположений. Прежде всего, неявно предполагается, что за (!?) этим бесконечным, извечным бытием существует (формируется) некий иной разум, вместе с нами, в ответ на вопрос нашего разума, угадывающий, актуализирующий, воспринимающий и впервые созидающий это — вспомните, это извечное — бытие. Ведь именно такая ситуация насущна в любом произведении культуры. За пределами бесконечного, вечного мира, что уже достаточно парадоксально, предполагается некий отличный от нашего разумения всеобщий разум, и мы вместе с ним создаем и... воспринимаем это произведение. И наш разум и разум иной — одновременно — и автор и читатель; тут постоянный обмен этими миссиями, постоянная трансформация и преображение, Это прочитывается, как в любом “нормальном” произведении. Здесь оборот “как если бы...”, момент кантовского als ob, момент методологической иронии оказывается крайне существенным. Это означает, что бесконечное, вечное бытие понимается как вечное и бесконечное, и вместе с тем, как в любом произведении, как бы создается заново. Мы его ставим нашей мыслью и действием как бы “на кон”, в начало времен, понимая, впрочем, что оно вечно и бесконечно.
Уточним эту мысль в историко-логическом сопоставлении. Мышление Нового времени (XVII—XIX вв.) стремилось осмыслить бесконечное бытие как предмет познания, обращая разум в разум познающий. Современное мышление оказывается формой обоснования культуры как чего-то вместе с тем вне-культурного, до-культурного, как этого бесконечного бытия, но понимаемого, повторюсь, “как если бы это было” произведение культуры. Исходя из этого, мне кажется, очень существенного предположения, исходя из такого (как сердито определил один из авторов “Независимой” Алексей Медведев) “культуроцентристского” утверждения (заранее беру на себя этот риск), мне бы хотелось и строить дальше свои размышления. Отступлю на несколько шагов назад.
Дело в том, что мое “сильное утверждение”, я думаю, подготавливается двумя путями, двумя формами размышления. Первое, о котором я сегодня говорить почти не буду, — это само движение философской мысли, которое постепенно — с середины XIX века — начинает трансформировать, преодолевать познавательную доминанту, преодолевать понимание бытия как предмета познания. В этой доминанте существуют две картезианские субстанции; мое малое “Я” извне познает некую иную, внеположную протяженную субстанцию. Отождествление разума с “познающим разумом” изнутри (уже в “Логике” Гегеля) начинает преодолеваться на высотах самого разумения, обнаруживающего необходимость взглянуть на свой разум извне (“Метод самосознания”), то есть выйти на какое-то общение со своим собственным (что невозможно) разумом. Об этом я специально говорить не буду. Хочу лишь отметить один существенный момент. Очень опасно, когда современным нашим мышлением, да и не только мышлением, просто в реальных наших поступках, в отношении к другим культурам мы отождествляем разумение с разумением познающим, то есть когда для нас понять вещь означает только ее познать, то есть выделить ее сущность, а от бытия как-то отвлечься, вышелушивая это ядрышко сути. “Таков предмет по сути” — вот наш пафос. Бытие отбрасывается и (или) переводится в статус сущности, далее — в понятие, как у Гегеля, и все дальше уходит из поля нашего разумного внимания. Такое отождествление “разум = познание” зачастую приводит к обратному результату. Разозленные, что нельзя сводить разум к познающему разуму, — в XX веке это становится все более очевидным, — мы отказываемся от разума вообще, бросаясь в какие-то чисто экзистенциальные, иррациональные, экстазные утопии. Между тем, на мой взгляд, разум внутри себя глубоко диалогичен; наряду с познающим разумом, точнее — в сопряжении с познающим разумом, есть разум, связанный с античной, эйдетической доминантой, с причащающей доминантой, характерной для средневекового разума; разум восточный... Переход от одного разума к другой доминанте понимания вовсе не требует отказа от самого разумения. В самых предельных точках понимания сути вещей мы исходим из бесконечной возможностности бытия, и определенный разум актуализирует одну из этих бесконечных возможностей в бесконечную разумную тенденцию, потенцию. Ну, оставим это пока за скобками.
Вторая линия моих рассуждений связана с бытием человека XX века. В наш век, казалось бы, не до культуры, не до разума; быть бы живу... Но именно сейчас возникает ряд трансформаций, выводящих человека и его разум в предельную ситуацию культуры. Несколько (просто, так сказать, через отточие) таких напоминаний.
...Современный человек все более оказывается (знает он об этом или не знает, хочет знать или не хочет) — в таких экстремальных ситуациях, когда его сознание определяется не только и не столько, скажем условно, марксовой схемой “бытие определяет сознание” (при всех ее исходных недостатках и пороках), сколько совсем иным схематизмом. — Сознание человека “определяется” (определяет себя) в узлах изменения бытия. Брошенный в окопы, брошенный в лагеря, брошенный на нары непрерывного беженства, человек оказывается выброшен из постоянных социальных луз и каждый раз должен как бы заново решать свое бытие, формировать заново малые группы друзей и близких. От выбора зависит, выживет ли он не только реально физически, но и духовно, человечески. Вот эти предельные ситуации из-обретения заново своей нравственности, своего бытия оказываются крайне существенными. Но это созидание — и общения, и мышления, и бытия заново, впервые — это и есть то, что издревле необходимо оказывалось внутренним пафосом культуры.
...Теперь еще одна сторона дела. В XX веке наше сознание, — я сказал бы, вслед за Гегелем, наше одинокое “несчастное сознание”, — напрягается сплетением разных — даже взаимоисключающих — ценностных и культурных спектров. Перестает быть возможной лестница восхождения — все лучше и лучше, все выше и выше... Обнаруживается, что восточный спектр ценностей, африканский, европейский не просто в охлажденном виде каких-то произведений культуры, но в реальном сознании современного человека начинает спорить за свою всеобщность. Крайне существенна культурность этого спора, спора как общения, необходимого взаимообогащения. Необходимо, подчеркну еще раз, чтобы это сопряжение осуществлялось как диалог культур (а не национальных пред-рассудков), не только на высотах каких-то тончайших произведений “высоколобых”, но и в реальном повседневном сознании каждого человека.
...Еще одно, через отточие введенное соображение: дело не только в современных культурах, спорящих между собой в нашем сознании (пока я слово “культура” использую в обычном фразеологическом смысле); дело в том, что в XX веке обнаруживается невозможность смотреть на прошлое европейской культуры только в режиме ньютоновской “лестницы восхождения”. Даже в таких цитаделях познающего, позитивного разума, как математика или физика, принципы соответствия, соотношение неопределенностей, “предельный переход” обнаруживают одинаковую претензию на всеобщность ньютоновой физики; идеи бытийно значимой локализации предмета в пространстве, напоминающей аристотелевский подход. Короче — обнаруживается одновременность и взаимодополнительность, а не просто сменяемость различных форм понимания бытия вещей.
Разные культуры (опять-таки я пока не расшифровываю это понятие) спорят между собой в нашем сознании как одновременные, как сообщающиеся в некотором персонажном определении. Обычное отношение человека к человеку, когда другой человек оказывается бесконечной тайной для другого — но именно как тайна он и насущен моему общению с ним — пронизывает наше сознание и мышление в отношениях между культурами. Чехов как-то говорил, что культурный человек болезненно относится к тайне своего личного бытия. Может быть, это является определением культурного человека: понимание бесконечной таинственности каждого личного бытия и боязнь, что другой влезет в эту тайну, которая есть в какой-то мере синоним личности, и ее бесцеремонно нарушит. Вот это отношение между культурами равноправными, но разными; различными, но насущными друг для друга, пронизывает сознание современного человека.
...Назову сейчас еще один момент. Я называл такие предельные точки бытия, которые, хочешь — не хочешь, напрягают наше сознание, но во второй половине XX века, в, так сказать, охлажденных формах, внутри самого обычного, массового производства (автоматизация, информационная революция) возникает опять же необходимость самоустремленной деятельности человека, общения с самим собой. На автоматическом заводе работает — в автономном режиме — машина; автомат без человека выпускает продукцию, но коренное изменение производства требует коренного изменения самого мышления, исходных мыслительных структур. Самоустремленность человеческой деятельности выходит из маргиналий в центр человеческого бытия даже в процессе производства.
Не буду в этой аудитории напоминать: уже то, что я сейчас очень вкратце очертил, определяя современную ситуацию, страшно напоминает тот феномен, который мы в нашем, так сказать, подсознании, интуиции определяем словом “культура”. Сейчас для меня существенно другое. Сегодня культура, сосредоточиваясь в эпицентре нашего бытия, обнаруживает свою какую-то странную, неудержимую, опасную, но и плодотворную претензию на всеобщность. Об этом я еще буду говорить. Но все-таки некое общее наведение на идею культуры наметить сегодня было необходимо. Попытаемся соединить нашу интуицию культуры (1), современные сдвиги в нашем вседневном бытии (2) и — набросок общего определения идеи культуры (3). На мой взгляд, достаточно очевидно, что в XX веке, с разных позиций, с разных сторон раскрывается по меньшей мере три смысла культуры. Тот же тройной смысл обнаруживается, если мы будем отталкиваться от расхожих представлений о таких явных феноменах культуры, как искусство, философия, религия, нравственность...
Первый смысл. Культура — это форма одновременного бытия и общения людей разных культур, как это ни тавтологически звучит — определять культуру через культуры. Это — одновременное бытие современности и, скажем, людей античной цивилизации, произведений античной цивилизации со своими неукротимыми и бесконечными резервами ответа нам и вопрошания нас. Одновременное со-бытие и общение людей разных культур. Цивилизация исчезает, погибает; в произведениях культуры она существует в постоянном общении с нами. Одновременность разновременных цивилизаций (в культуре), общение с людьми иной культуры как с нашими современниками, вечное настоящее время. — Вот — первый смысл (далее мною сейчас не углубляемый) понятия культуры.
Второй смысл, связанный с этим первым пониманием культуры как диалога культур, но не совпадающий с ним. Культура — это особая форма детерминации нашего сознания. Существуют как бы две основные формы детерминации. Прежде всего, детерминация извне, из окружающих структур — экономических, ментальных, космических — и из подсознательного “нутра” человека. Но эта детерминация — “вынуждение” — наталкивается на обратное движение. Существует такой необычный “прибор”, такая странная призма — культура, которая позволяет самодетерминировать наше сознание.
Так, в искусстве мы формируем возможного Собеседника, проецируем возможного читателя наших произведений как основного героя. Мы проецируем этого Собеседника в далекое будущее. Я ухожу из дома, из жизни, но в произведении продолжаю общаться с самым далеким собеседником. Эта — в искусстве возникающая — самодетерминация общения вводит нас в суть культуры. В обычном мире общение нам дано, предназначено. В мире культуры мы это общение сами из-обретаем.
В философии осуществляется возвращение к началу мысли. Хотя до нас прошли десятки и сотни поколений, но в философском мышлении мы отталкиваемся к началу времен, заново придумываем изначальность бытия и мысли, то есть сами детерминируем истоки и инерцию своей мысли.
В нравственности (в истоках морали) человек-индивид оказывается ответственным за свой поступок и самодетерминирует свою полную ответственность.
Короче говоря, культура и есть форма постоянной рискованной и ответственной самодетерминации человеческого сознания и бытия. Когда человек выносит себя на грань последних вопросов бытия и начинает общение с иной культурой, тогда он оказывается способным, скажу вслед за Достоевским, быть не рабом своего характера, своей судьбы, но—в свете этих предельных идей — трансформировать исходную психологическую данность, перерешать свою судьбу и поэтому быть предельно ответственным и — вместе с тем — свободным.
Итак, культура как сфера самодетерминации. Я думаю, что есть связи между намеченными двумя определениями культуры, но сейчас мне важно только набросать их очерк.
И, наконец, третье, очень существенное для понимания культуры. Культура в своих произведениях (мне еще понадобится это понятие) всегда раскрывает и актуализирует “Мир впервые”. Будь ли это полотно живописца, где на плоском полотне красками, хаосом красок мы воссоздаем мир, и зритель вслед за нами развертывает из плоского, из ничего, пло(т)ского “ничто” — все, целостный мир... Будь ли это “плоскость” звучания, развертывающаяся в мир смыслов... Все время мир дан в начале, “мир — впервые”. Форма философского трактата, художественного произведения, нравственного поступка сдвигает бытие в эту ситуацию ответственности за мир; понимание мира, как если бы он в эту секунду начинался. Вот этот “мир впервые” оказывается третьим важнейшим смыслом любого феномена культуры.
В этой связи ясно, я думаю, и еще одно интегральное определение: культура — это сфера произведений. Это — существенно.
Можно сказать, что человек воплощает свою деятельность в трех формах. В продуктах, которые потребляются и исчезают. В орудиях, излюбленных марксовых орудиях, как бы продолжающих руки, ноги, глаза человека и могущих быть использованными другим человеком, передаваться, переделываться, но имеющих смысл уже не как нечто поглощаемое, но как отчуждаемый от человека его собственный орган.
И—в сфере произведений. Культура, если очень кратко определить, и есть сфера произведений. Произведения, во-первых, как бы “спиритическим” сеансом кристаллизуют на плоском полотне, в плотности произведения некоего Автора, который может уйти из комнаты, умереть, оказаться в другой эпохе, но мы, читатели, чем дальше от него будем, тем острее вступаем с ним в творческое общение, дополняем смысл этого произведения, домысливаем проект до целостного кристалла, до “второй жизни” автора. Это — первая особенность произведения. Но отсюда и вторая особенность произведения. Наш разум, наш дух всегда — в произведении — к кому-то обращается; произведение — всегда — наше адресованное бытие, причем адресованное, как любил говорить Осип Эмильевич Мандельштам, к “далекому собеседнику”. Эта кристаллизованная в произведении (в культуре) форма общения, эта значимая адресованность, это одиночество тет-а-тет с читателем, когда для меня другой человек невероятно насущен (если он меня не прочтет, не дополнит, не поймет, не получит мое запечатанное в бутылку произведение-письмо, значит, я не состоялся), эта адресованность крайне существенна для произведения культуры. И, наконец, мы возвращаемся к одному из выше данных определений культуры. Произведение — это всегда есть некий способ воссоздать мир впервые — из звуков, из красок, так, чтобы читатель из этого “ничто” творил “все”. Эти особенности произведения позволяют еще раз, очень кратко ответить на вопрос “Что есть культура?” Это — сфера произведений. Не буду сейчас продолжать; мне еще придется дальше... вводить какие-то дополнительные рассуждения, но сейчас подчеркну — в данном контексте — основное. Культура всегда выдвигает некую цивилизацию (я впервые подчеркну это понятие) на грань с другой культурой и понимает ее как бы извне. Это не совсем то же самое, но близкое бахтинской амбивалентности каждой культуры, способность на себя глядеть со стороны. Но сейчас, предполагая, что многое о культуре мы передумали и еще должны передумать, я задам один существенный вопрос — и себе, и нам всем вместе. “Культуроцентризм”, характерный для XX века (я еще буду говорить об опасностях и соблазнах его), ставит перед нами такую проблему: каково же отношение введенных только что определений культуры к спокойной, охлажденной человеческой цивилизации? Вообще, для XX века размышления на грани цивилизации и культуры являются крайне существенными, — об этом я сейчас буду говорить. Правда, я думаю, что культура вообще может быть понята только в ряде тонких проницаемых пограничностей.
Сегодня я коснусь пограничья с цивилизацией, но не менее важным является пограничье культуры и природы или, скажем, культуры и хаоса. Культура, которая не способна из хаоса — впервые! — творить гармоничный мир произведений, культура, которая обращается только “в себе”, внутри “космоса” — это не культура, это — дешевое культурничанье, неспособное обнаружить внекультурную пред-положенность культуры. То дешевое культурничанье, о котором с таким гневом говорил тот же Мандельштам. То есть культура балансирует на грани космоса с хаосом, и если просто отвергнуть, зачеркнуть этот хаос, культура перестанет быть культурой, хотя бы в тех определениях “мира впервые”, о котором я говорил выше.
Другое пограничье культуры. — Культура, культурологический подход, скажем, и собственно исторический подход.
Очень большой соблазн для культуролога, для философа культуры, так сказать, поглотить историческую доминанту. В культуре античный человек переживает себя, свою смерть и свою цивилизацию. В произведении Софокл вечно общается с нами, современниками XX века. Это — в культуре.
Исторически все одноразово, человек уходит “в нети”, исчезает. История, исторический подход также абсолютен. Человек — все же живет одну жизнь, один раз, он — исторически — совершенно неповторим. Но в “культурологии” история ссыхается до некоторого маргинального определения. Между тем, я думаю, культура без антиномического предельного соотношения с историей, без понимания одинаковой их существенности и необходимости бессмысленна и банальна. Так же как необходима доминанта хаоса, бесконечной неопределенности, так же для идеи культуры, а не “культурничанья” существенна историческая доминанта.
В культуре человек переживает свою эпоху, но все-таки реально он умирает один раз. Историческая одноразовость каждой культуры, ее абсолютная неповторимость, невозможность при помощи любой, самой изощренной стилизации еще раз прожить, заново прожить эту эпоху оказывается существенным для исходной напряженности, трагичности культуры, а не уютной, комфортабельной ее утвержденности.
Наконец, есть у культуры еще одна грань, крайне существенная и необходимая. Это — грань культуры и ее собственных смысловых определений, каждое из которых претендует на всеобщность. Искусство стремится отождествить себя с целостной культурой, стать ее синонимом. Но такое же стремление к единственности “представительства” культуры насущно и для религии. Для философии. Каждое из определений культуры стремится быть всеядным, всепоглощающим и поглотить культуру как некую целостность. Вот сегодня, скажем, мне приходится иметь дело с проблемами образования. Каждый раз напрашивается такое восклицание: как хорошо, что сейчас начинается гуманитаризация образования! А что это значит? Побольше литературы, побольше языка, побольше истории и поменьше физики и математики. Это, дескать, к культуре уже не относится. В итоге такой “гуманитаризации” целостность культуры исчезает полностью и всецело. Вот это самопоглощение своими смыслами и гранями, которое также характерно для культуры, оказывается еще одним очень существенным ее собственным пограничьем. А теперь — к нашей теме. Контекст в целом очерчен.
Одним из необходимых для самого понимания культуры пограничий является идея цивилизации.
Должен признаться (может быть, это психологически понятно), что для того, чтобы выделить и обдумать философский смысл культуры, на годы мне пришлось как бы забыть о понятии цивилизации. Или где-то оставить ее втуне. Чуточку отстраниться от цивилизации — как некоторой “недо-культуры”. Но в последнее время я сильно “подобрел” к цивилизационным идеям и сейчас считаю, что без серьезного понимания сути цивилизации идея культуры оказывается неполноценной, “недоведенной”, о чем я еще ниже немного скажу.
Итак, сначала о кратком определении того, что, на мой взгляд, есть цивилизация.
Не вдаваясь — это объясняется самим жанром моих размышлений — в какие-то цитатные дебри или в критику других концепций цивилизации, подчеркну только — для более резкого выявления моих “дефиниций”, что — скажем — в отличие от шпенглеровской дихотомии “цивилизации и культуры”, мое понимание характеризуется тремя особенностями.
Во-первых, для Шпенглера культура и цивилизация в каждой из исторических эпох являются последовательными стадиями. Цивилизация — эпоха вырождения культуры, увядания и гибели ее. И к цивилизации, и к культуре относятся все сферы человеческой деятельности, но, однако, “душа постепенно выветривается, душевный порыв исчезает и наступает эпоха цивилизации”. Для меня культура и цивилизация — два одновременных пласта, характеризующих каждую историческую эпоху во все периоды ее бытия. Это не последовательные, но одновременные характеристики исторической эпохи. Если для Шпенглера культура и цивилизация — это “живое тело души и ее мумия”, то для меня это два определения (и — два условия) целостной характеристики определенной исторической эпохи.
Второе, тоже очень существенное отличие. Если для Шпенглера культура и цивилизация — одна, другая, третья, четвертая — между собой не сообщающиеся сосуды (очевидно, все же каким-то чудом Шпенглер мог проникать в совершенно иные культуры), то для меня определения данной исторической эпохи с ее культурой и цивилизацией существуют лишь на грани с другой эпохой — они все одновременны. И только в такой форме они реализуются, оформляются: и культура, и—с определенными уточнениями — цивилизация.
И, наконец, третий существенный момент. В моем подходе нет идеи “лестницы восхождения” или “отвержения”. Чем многограннее “многогранник культуры”, тем больше возможностей общения между культурами и — соответственно — определенными цивилизациями, тем с большей полнотой мы можем говорить о культуре. Культуры не “снимают” друг друга, но предполагают (исключают и вновь обосновывают) друг друга. Здесь исходен образ не лестницы, а многогранника, с каждой новой гранью вступающего в общение с иными, неснимаемыми гранями культурного целого. Это соображение нам еще пригодится и в понимании цивилизации...
Пока достаточно. Перейду непосредственно к тем определениям цивилизации, которые для меня кажутся глубоко существенными. Я буду говорить о цивилизации в узком и широком смысле слова.
В каждой исторической эпохе человек живет (я об этом уже вскользь упомянул) как бы в двух сферах детерминации — детерминации причинной, ну, скажем условно, просто для напоминания (могут быть и другие варианты): это фрейдистские схемы и редукции к бессознательному, или это “философия жизни”, или в марксовом плане, где причинная (производственная) детерминация господствует. Наше сознание действует “по причине”... Чтобы его понять, надо его редуцировать к основанию. Это — причинная детерминация сознания и поведения.
Второй тип детерминации человеческой жизни — это смысловая детерминация, когда созданные нами произведения изменяют и трансформируют наше сознание, в том числе и авторское. Культура и человек культуры живут, растут “корнями вверх”, изменяя исходные корни своего бытия. Смысловая и причинная детерминации напрягают наше сознание, дают два полюса его спектра, и в этом челноке ткется человеческая сознательная, мыслительная жизнь, движение человеческих поступков.
Но есть некая узкая прокладка, некий своеобразный прибор, инструмент, призма, в которых смысловая детерминация преображается в причинную, а причинная — в смысловую. Вот это непрерывное обращение смысловой детерминации в причинную (когда человек должен подчиняться каким-то причинным стереотипам) и причинной — вновь в смысловую — характеризует то, что можно назвать цивилизацией в узком смысле слова.
Узкая тонкая мембрана, прокладка, позволяющая превращать смысловую детерминацию в причинную и причинную — в смысловую детерминацию, напрягая человеческое сознание, это и есть — в каждой исторической эпохе — цивилизация (если мы вспомним все ее обычные определения, наименования, наполнения).
Но именно эта прокладка, эта цивилизация в узком смысле слова, способ взаимопревращения смысловой детерминации в причинную в ходе труда, в ходе производства, в ходе экономической жизни, в ходе нормальной бытовой жизни — и — в другом плане — способ возвещения причины — в смысл, это придает целостность всем феноменам и граням данной исторический эпохи, это и есть... историческая эпоха как нечто целое. Тогда “цивилизация” будет наиболее объемным определением данной исторической эпохи. Историческая эпоха — это и есть “цивилизация” в широком смысле слова. Мы говорим об античной, средневековой цивилизации, египетской, вавилонской, нововременной, поскольку цивилизация как целое — во всех своих проявлениях, и в культурных, и в причинных, и в производственных — смыкается воедино, стягивается этим механизмом взаимопревращения двух форм детерминации.
Не марксова “формация”, но именно понимание исторической эпохи как цивилизации, через это ядрышко взаимопревращения детерминаций понятое, позволяет дать наиболее полное, достаточно корректное и в историческом, и в культурологическом плане определение какой-либо “исторической эпохи”. Причем если “формации” — возьмем для сопоставления это понятие — проходят вместе с гибелью всех людей эпохи, если культура остается навечно на грани между культурами, — цивилизация всегда существует между временем и вечностью, в режиме их взаимопредполагания. Но — пока — это только credo.
Продумаем теперь сам механизм, точнее — цивилизационный “схематизм” (чтобы не использовать слишком механистический термин) этого взаимообращения смысловой и причинной детерминации. Сейчас подчеркну следующие основные моменты.
Социальный план. Думаю, цивилизация каждой исторической эпохи, если описывать некий цивилизационный социум, характеризуется в первую очередь тем, что можно назвать сферой частной жизни. Человек занят производственными или — на других высотах — непосредственно творческими делами, он занят в политике, в торговле... но существует особая сфера частной жизни и “частного” — среднего — человека, индивида, формируемого в этой частной жизни. В частной жизни — семейная ли это жизнь или жизнь человека как читателя, или жизнь фланирующего по улице прохожего — всегда формируется особый социум, не сводимый ни к социуму информационному, ни к социуму экономическому, но не сводимый и к социуму культуры.
Между тем, ускользающая из социума культуры частная жизнь человека крайне существенна, ибо в ней впервые формируется именно индивид, не детерминированный жестко и однозначно матрицами экономическими и производственными, но также не “возводимый” в личность, как это происходит в напряженной и странной жизни социума культуры. Чтобы это отличие было понятнее, вернусь еще раз к определениям культуры и пунктиром очерчу смысл культурного социума. Предполагаю, что каждая историческая эпоха формирует свой “социум культуры”, свою “постановку” (драматургию) человеческой жизни в ключе какой-то доминантной формы произведений. Так, в античности — это общение людей в трагедийном круге. — Хор, зрители, ключевой герой, предводитель хора, игра голосов строфы и антистрофы. Это распределение ролей напрягает вею жизнь и все общение эллинов как (потенциальных или актуальных) участников античной трагедии. Выключает их из “формационного” общения и экономической детерминации. В средневековье — это жизнь (и превращение) людей в(о)круте храма, в сопряжении голосов, идущих из вечности, и голосов земной жизни, участия в литургии — в фресковой остраненности (обратная перспектива), и — в земном бытии вдали от реального храма, но в “храме колокольного звона”, В Новое время — это наша “вторая жизнь” в романном времени, в гамлетовском замыкании “быть или не быть...” (первый акт) и — “пусть будет, что будет” (последнее явление). Впрочем, о нововременном социуме культуры прочтите в книгах М.М. Бахтина.
Теперь — снова к “социуму цивилизации”. В заботах частной жизни формируется именно индивид, частное лицо, со своими особенными степенями свободы — и по отношению к классовой “прижатости”, и по отношению к ответственной личностной “самодетерминации”.
Свободное время частного времяпровождения очерчивает как бы меловой круг вокруг индивидуального быта и индивидуального общения. Вне этого частного общения, вне этой малой свободы не может сформироваться, однако, и личность культуры, особое личное общение в сфере произведений. Об этом я еще скажу немного дальше. Сейчас подчеркну только особое значение самой социальности “среднего”, срединного частного социума и частного лица. На эту особенность цивилизации мы обычно не обращаем внимания. В нашей русской истории всегда с презрением относились к такому среднему человеку, к частному лицу, уже не просто работнику производства, еще не культурной личности, но очерченному этим меловым кругом индивиду. Зачеркивая “бюргера”, мы не получим и личности, потому что личность, просто отринувшая индивида, — ничто. Каждая цивилизация создает свое очень сложное кольцо вокруг частного индивида. Причем в цивилизациях, достаточно густо замешанных на сакральных доминантах, сформировать это правовое, индивидуальное частное кольцо оказывается очень трудным, почти невозможным делом,
Так, античная цивилизация может быть определена именно как цивилизация только в сочетании двух полюсов: греческого и римского. Об эллинском “полюсе” я уже говорил. В римском “полюсе” идея права и идея лирики (вспомним хотя бы лирику Катулла) с культом, я бы сказал, почти случайного, частного, вот в эту секунду происшедшего, личного лирического события. Этот римский полюс предельно существен, чтобы понять всю античность как некую единую цивилизацию. Итак, — социум цивилизации (в узком смысле) внутри единого социума эпохи. Это, скажу еще раз, социум частной жизни, общение людей большей частью в Политии, или в свободном времяпровождении; общение частного лица с другим частным лицом. Обычно именно это общение регулируется правовыми, юридическими, гражданскими отношениями, несколько отстраняющими, затрудняющими вкручивание человека в те или другие непосредственные и культурные напряженности.
Это — о социальной определенности цивилизации.
Теперь — иной план. Это — план особого сознания, особой формы движения сознания к мысли, — насущный именно в “режиме” цивилизации. Когда социум частной жизни погружается внутрь сознания, тогда формируется непрерывный “механизм” того превращения смысловой детерминации в причинную и обратно, о котором я говорил выше. В цивилизации, которая построена в некоем “интервале” частной жизни, все более и более сосредоточиваются малые свободные усилия человека, исходно детерминированного достаточно жестко экономическими и прочими формами детерминации; сжимаются до той предельной точки, в которой индивид способен перерасти свои корни и действительно “расти корнями вверх” в ситуациях культурного творчества.
Разгон — и затем прыжок в культуру. В прыжке уже разгон не важен, но без этого разгона не может существовать и прыжка культуры. Эта особенность цивилизации как сферы постоянного разгона (ступень за ступенью, степень за степенью) наших стереотипных действий, доводящего их до предела, оказывается крайне существенной. Рассудок в этом интервале, в этой цивилизационной нише восходит до разума, мораль — до нравственности, идея здравого смысла — до предельного рискованного разумения на грани эпох, на их переломе. В итоге происходит сложное восхождение к определениям культуры. Но, вместе с тем, каждая цивилизация предполагает и обратное движение, превращение разума вновь в более стереотипные рассудочные структуры, в идеи здравого смысла. Нравственность высыхает в мораль, поскольку без постоянного следования почти заавтоматизированным нормам морали мы не можем находиться непрерывно в стрессовых нравственных ситуациях предельной ответственности за поступок. Вновь закрепляется — в сознании и подсознании — тугая спираль воспитанности, замыкается в новом витке охлажденное кольцо (меловой круг) вокруг индивида. Цивилизация — это некая сфера жизни нормальных людей. Лидия Яковлевна Гинзбург писала: “Остаются нормальные люди. Странные люди дают нам ощущение дифференциации, несовпадения. Нормальные люди — радостное переживание точности, безошибочного совпадения с какой-то предобещаемой правильностью, одновременно отвлеченной и практической. Вся структура нормального человека держится на одном из прекраснейших достижений внутренней человеческой культуры — на здравом смысле. Это не вульгарное здравомыслие, это здравый смысл, постоянно граничащий с самым глубоким разумом”.
Я думаю, что возможно сказать, в чем-то соглашаясь, в чем-то споря с Лидией Яковлевной, что постоянное сопряжение в нашем сознании “нормального человека” и “странного человека” составляет внутренний нерв, исток и для создания произведений культуры, и для обычной, вседневной жизни человека. Эта сфера нормального сознания мне кажется крайне существенной. Немного поясню свою мысль. — В Новом времени — это движение к научному познанию; в средневековье — к верованию и религии; в Древней Греции — к эстезису. В философии эти исходные определения (почти — нормы мышления) остраняются и понимаются в их начале. Из небытия. Но “промежуточная” среда здравого разумения (сопряженная с цивилизацией), необходимая для философского выхода на изначальность бытия, всегда оказывается логически существенной, причем она не исчезает, не ликвидируется с переходом в сферу культуры, — конечно, если мы хотим говорить о нормальном, созидающем культуру человеке.
Наконец, — третий план цивилизации (это, по сути дела, стороны одного определения, одного понимания), очень существенный, для меня сегодня особенно важный. Цивилизация — это не только характеристика некоего “спирального”, объединяющего социума каждой исторической эпохи, вне которого не может состояться культура. Это не только характеристика отношения между здравым смыслом и разумом, между “нормальным” и “странным” человеком.
Цивилизация входит в само ядро произведений культуры, в культурную жизнь в качестве необходимого, я бы сказал, технологического, изобретения и сопровождает жизнь культуры постоянно, накапливаясь и развиваясь. Это не только воспитанность (кстати, чем более она заформализована, тем более нормален человек в общении между людьми).
Есть и другая сторона. Вот один, — впрочем, существенный, — пример. В Новое время вся, даже тончайшая культура, прежде всего в сфере культуры речи, связана с книгой. Книга как некое цивилизационное изобретение. Эти листы, формат, полиграфия, книгопечатание, возможность возвращаться к первым страницам — и вновь двигаться к эпилогу, все это оказывается постоянно транслируемой — вместе с произведением культуры — ее цивилизационной подкладкой. Стоит уничтожить, зачеркнуть книгу как некий цивилизационный аспект культуры Нового времени, — нет самой культуры. Этот созданный изобретательным человеческим умом инструмент культуры требует определенной технологии, техники, постоянно совершенствуемой и уточняемой. В XX веке такие новые формы искусства, как кино или телевидение, оказываются цивилизационным “орудием” культурной деятельности, неким цивилизационным плотным ядром, постоянно сохраняющимся на дне каждого культурного феномена. Причем это утверждение гораздо более существенно, чем кажется на первый взгляд.
Я бы сказал, что призма культуры в качестве своего основания постоянно имеет как бы какой-то новый инструмент цивилизации, позволяющий совершаться, исполняться всем тем определениям культуры, о которых я говорил выше.
Все же — еще несколько соображений об этом, входящем в ядро культуры, цивилизационном инструменте, н а котором культура реально и извечно исполняется. Трудно, впрочем, подобрать наиболее точный, работающий термин. ”Вещь культуры” (вещь — весть, вещание...)? “Инструмент культуры” (подобно музыкальному инструменту, хранящему в себе все возможные мелодии данного особого плана) ? “Вещный калейдоскоп цивилизации — культуры? Я называю лишь некоторые из возможных определений, чтобы более всесторонне развернуть свою мысль... Напомню: речь идет вот о чем;
цивилизация — в интенции на культуру — сосредоточивается (кристаллизуется) в некой вещи, в которой (как жизнь в янтаре) может навеки развиваться и замыкаться произведение культуры. Вот образцы таких вещей>
Архитектурное здание — в зиянии его лакун, пустот, форм...
Риторическая форма (“вещь” строго цивилизационная, но “обертывающая” тело культуры)...
К н и г а (в которой — изнутри — существует и прикрепляется к цивилизации — культура Нового времени)...
Скажем, книга (если уточнить сказанное выше) подразумевает:
1) твердую, цивилизационную, внесодержательную форму (печать, страницы, переплет, переносимость, пространственность и т.д.);
2) цивилизацию постепенного чтения: от буквы — к букве; от страницы к странице, с возможностью вернуться назад, к началу, к середине... некий секрет писательства, переданный в руки читателя;
3) постоянное движение писательского труда — от формы (вещи) — к содержанию (произведению) — к форме (смысловой) и т.д. и т.п.;
4) коммуникацию — из рук в руки, из дома в дом, с потенциальным зарядом “чтения”...
Каждый раз заново приходится превращать (это — калейдоскоп) цивилизацию — в культуру; культуру (ее социум, ее основные идеи, ее пограничность...) — в цивилизованную вещь. Здесь снова существен схематизм обращения двух детерминаций (смысловой и причинной), — но уже запечатленный внутрь вещного калейдоскопа.
И еще раз разыграю идею инструмента культуры, как ее — культуры — цивилизационного ядра, на этот раз фиксируя смысл инструмента музыкального. На музыкальном инструменте — скрипке, рояле, флейте... музыкальные произведения не только исполняются, — они в инструменте как бы потенциально содержатся, таятся; человек культуры — композитор, исполнитель лишь пробуждает бесконечную череду мелодий, контрапунктов, ритмов, гармоний (впрочем, и диссонансов) затаенных в деревянном, костяном, жильном теле рояля или скрипки. У каждого инструмента — свой бесконечный резерв возможных произведений. Игорь Стравинский писал: “Именно инструмент вдохновлял его (Бетховена) музыкальную мысль и определял ее сущность. Отношение композиторов к звучащей музыке может быть двояким. Одни, например, сочиняют музыку для фортепиано, другие — фортепианную музыку. Бетховен принадлежит к последней категории. Для его огромного пианистического творчества характерно именно то, что идет от специфики инструмент а... Чудесный исполнитель берет в нем верх над всем... Музыка Бетховена связана с его инструментальным языком...” (И. Стравинский. Хроника моей жизни. Л., 1963. С. 176—177. Разрядка Стравинского).
В какой-то мере музыкальный инструмент здесь — образ. Образ каждой “вещи культуры”, осуществляющей извечную унию культуры и цивилизации. В предыдущем изложении таким образом “вещи культуры” была к н и г а. О вещах (инструментах) культуры я еще скажу, теперь только одно дополнительное соображение. “Вещь культуры” имеет одно существенное свойство. Этот вещный, технологичный посол цивилизации в мире культуры выступает как (совершенствуемый и переходящий от эпохи — к эпохе, зачастую через две-три культурных сферы) некий кристалл диалога культур. Ведь один инструмент способен выявлять в себе культурные формы разных эпох, сложно, трудно, иногда — диссонансно — сопрягаемых в одном телесном приборе. Как книга. Как фортепьяно. Как архитектура.
Итак, каждая культура обладает неповторимой цивилизационной прокладкой (или — ядром?). Цивилизация не просто остается там, в прошедших веках, но — как книга, как камень-песчаник храма, как музыкальный инструмент, как киноаппарат для киноактера, для кинорежиссера (“устройство глаза” зрителей) входят внутрь культурного произведения, так же как в философский трактат входит обязательно его отношение к до-культурной, до-философской, — к примеру, собственно познавательной, научной мысли.
Теперь несколько исторических иллюстраций (точнее — предметов размышления), уточняющих сформулированные только что определения цивилизации (в трех ее планах).
Для античности крайне существен следующий “разгон” в сфере цивилизации, необходимый для понимания трагедии как основного феномена, определяющего все характеристики античной культуры (греческой в первую очередь). Это — определенный вектор, узловая линия, идущие от общих определений Полиса — к определению “агона” (выявленного смысла физических и умственных состязаний) — к малой группе “симпозиона”, — к “риторическому красноречию”, — вплоть до трагического диалога (см. Аристотель) в предельном смысле слова. Вне этого цивилизационного “устройства” мы еще не имеем дела с античной культурой в сфере трагедии, в сфере истории, в сфере архитектуры. Платон в “Государстве” постоянно характеризует не только определенный политический строй, но также время досуга, характерное для частной жизни, и—на этой основе — особый характер типичного (усредненного) человека того или другого политического строя. Так, характеризуя гражданина тимократии, Платон выявляет “природную наклонность к сребролюбию и чуждую добродетели примесь, поскольку гражданин покинут своим доблестным стражем”. — Какой же это страж? — спросил Адимант. — “Дар слова в сочетании с образованностью”. Только присутствие того и другого будет всю жизнь спасительным даже для тимократического человека. И далее, говоря об олигархическом человеке, характерном для олигархического строя, или о “частном лице” демократического строя, Платон каждый раз намечает, в чем особенность внутреннего стража, укорененного в нас с позиций цивилизации. Это очень важно. — Так, дар слова и образованности спасает людей от вырождения и позволяет родиться человеку культуры, причем постоянно — и Платон, и, скажем, Феофраст в своих “Характерах” обнаруживают этого внутреннего “свидетеля” — стража здравого смысла, который спасает эллина от полного варварского вырождения и приготовляет к культурному росту, к росту корнями вверх.
Немного детальнее, потому что это особенно, на мой взгляд, характерно, — о средних веках.
Как Полис для античности с его средоточием “агона”, риторики, ораторской речи, общения в сфере политики, так для средневековья такой сферой цивилизации (сферой ее восхождения к культуре) оказывается то, что можно — в несколько расширительном плане — определить как “цеховой строй”. В “цеховом строе” я выделяю не чисто производственную сторону (не “производственные отношения”), но именно цивилизационный план: некую систему овладения мастерством, систему учебную и самоценную. Школу виртуозности. Здесь происходит постоянное движение подмастерья к мастеру — к уникальному мастерству, в шедевре обретающем личностный характер. Так преодолевается затверженность одних и тех же (“повторяемых”) приемов за счет их все большего нагнетания. Нет, — так нельзя, — так нельзя, — так нельзя; вот так можно, еще более точно и, наконец, вот — на кончике иголки — рождается уникальность. Так же, как рождается вершина колокольни в высотах храма. Не соборность сама по себе, но рождение ипостаси Христа, или — далее — не сводимого к собору личностного человека, личностного произведения... — Это цивилизационное восхождение от “приема” — к уникальности характеризует весь средневековый цеховой строй, да и все движение средневековой самой утонченной христианской культуры.
Вот в “Книге ремесел” XIII века начертано: “Если старшина находит недоброкачественно выпеченный хлеб, то есть не указанного размера, так, что три хлеба продает дороже, чем за шесть денье и дешевле, чем за пять денье, хлеб в полтора денье, которых двенадцать штук продают дешевле, чем за одиннадцать денье, за исключением эшоде... то весь подобный хлеб будет считаться действительно недоброкачественно выпеченным, и старшина поступит с этим хлебом по своему усмотрению... Король Филипп постановил, что булочники, живущие в Парижском округе, могут продавать свой бракованный хлеб (искусанный крысами или мышами, слишком твердый, сожженный или перестоявшийся, хлеб переросший, слишком густой, неудавшейся формы, недостаточно высоко взошедший или слишком маленький)... в воскресенье в рядах перед кладбищем Невинных, там, где продают железо, и т.д. и т.п.”. “Ни один ткач...” — и снова мельчайшие уточнения запретов. Запреты все тоньше и тоньше, и наконец опять возникает то единственное “можно”, которое превращает цеховой запрет в определение уникального шедевра.
Возможно даже очертить ту нишу, в которой средневековая цивилизация и средневековая культура наиболее органично и плотно входили друг в друга (в другом повороте я уже говорил об этом). Это — жизнь “в (о)круге храма”. Начиная с того момента, когда вокруг строящегося храма собираются ремесленники с их семьями, дети, обучающиеся тут этому ремеслу, и кончая звоном колоколов, складывается особая цивилизация зреющего шедевра. Возникает, с одной стороны, виртуозность строительного мастерства, технологии, умения преодолевать сопротивление материала, создаются тончайшие новые инструменты по подъему тяжестей и одновременно создается предельный феномен культуры — храм. И действительно, многие документы эпохи хранят это странное единство. Вот пример. Альбом чертежей архитектора Виллар де Оннекура (XIII век). Здесь не только рисунок самого храма. Здесь и проекты подъемных сооружений, необходимых подвозных путей, геометрические формы, наметки строительной статики и т.д. и т.п. Здесь наглядна внутренняя необходимость цивилизационной схемы, включенной в ядро культуры. Одно — в другом. Камень не вышиблен из здания, он несет в себе полную “теологическую” нагрузку. Это соединение культурного и цивилизационного подхода, может быть, наиболее наглядно выступает, художественно фокусируется в “Шпиле” Голдинга.
Помните два рядом находящихся изречения? Священника Джослина:
“Наш собор — это чертеж молитвы, шпиль — чертеж той же молитвы, которая вознесется превыше всех”. И мучительное трагическое восклицание Роджера-каменщика: “Это всего лишь кожа из стекла и камня, распяленная на четырех каменных ребрах, по одному — в каждом углу. Камень между устоями не прочнее стекла, потому что на каждом дюйме я должен выгадывать прочность за счет веса или вес за счет прочности. Нужно скрепить венцы и подвесить их на каменном яблоке, чтобы они своей тяжестью стягивали кожу. Тяжесть, тяжесть и тяжесть! Она все сильнее давит на устои, на тонкую кожу стен, на поющие опоры, но это еще не все...” Здесь сопряжены невероятно (сверхъестественно) изощренный ремесленный труд, ощущение мастерского преодоления косной материи (но тяжесть остается, и она — насущна...) и — вдохновение поющей, возносящейся молитвы. Это сочетание создает то, что можно назвать культурой, воплощенной в здании готического храма. Но та же “лествица” цивилизационного восхождения к неповторимому и невозможному шедевру пронизывает всю жизнь средневековья.
Вот, наверное, — основной пример. Даже не пример, но — смысл... Это — отношение к Слову, к единственному Библейскому тексту. Каждый “промежуточный” текст, каждое очередное толкование должны быть истолкованы вновь и вновь по отношению к этому единственному исходному тексту, должны быть мысленно и рукописно (ремесленно) ориентированы на то Слово, что было в н а ч а л е. Но чем более уточненным и проникновенным в изначальный смысл окажется слово толкователя, его теологическая “Сумма...”, тем более... авторским окажется этот текст. Окажется... единственным и неповторимым “Шпилем...”. Н е текстом толкователя, но текстом именно этим, подлежащим новым истолкованиям. Стоящим где-то на грани ереси. Тексты Августина, Дунс-Скотта, Фомы Аквината, Абеляра или Николая Кузанского — это именно авторские произведения, но не только маргиналии на полях изначального Слова.
Однако особое место занимает цивилизация в XVII—XIX веках, в культуре, в антитезе и в дополнении к культуре Нового времени.
Синонимом цивилизации для Нового времени оказывается гражданское общество.
В гражданском обществе все те характеристики цивилизации, о которых я говорил выше, приобретают особый смысл.
В самом деле, то отношение к свободному времени, времени досуга, то значение частного лица, о котором я говорил выше, в промышленной цивилизации начинает внедряться непосредственно в самый процесс производства. В режиме рыночного найма рабочей силы свободный выбор — договорным путем — места и условий моей работы, и — следовательно — постоянная грань работника и частного лица, работника и гражданина, все это оказывается решающе существенным для всего нововременного производства. Я — хозяин своей рабочей силы, хозяин самого себя, я постоянно решаю, “быть или не быть”..., кем и когда быть, и в этом отношении формальное равенство на рынке, формальное равенство при наеме рабочей силы, цементируемое формальным правовым равенством, эта “опалубка” моей деятельности, — достаточно пустотная и поэтому позволяющая развиться разному содержанию, — оказывается важнейшей характеристикой современного общества. Если бы меня спросили, что в первую очередь характерно для нововременной промышленной цивилизации, я бы сказал: это в первую очередь существование гражданского общества. В гражданских связях разрываются, преодолеваются фатальные “вынужденности” детерминации “извне” или из “нутра”; возникает охлажденное общение формального равенства, договорного права, все, что характеризует жизнь индивида, не сводящуюся к внешним экономическим детерминантам.
Когда Маркс, скажем, говорил, что внутри непосредственного процесса труда двигателем оказывается отношение необходимого и прибавочного времени, то он не учитывал, минимум, два важнейших момента.
Внутри непосредственного процесса труда, действительно, рабочее необходимое и рабочее прибавочное время является — в своем внутреннем отношении — основным двигателем производства, но в целостном общественном производстве основным импульсом оказывается отношение свободного времени и времени исполнительского, времени свободного от работы и времени рабочего. Но свободное время — это не просто время досуга, это — время относительно свободного развития человека, и именно оттуда — через науку, через другие сферы всеобщего труда идет коренное изменение производства. И, во-вторых, Маркс не учитывал то, что рынок — это не просто средство реализации, скажем, прибавочной стоимости, но — за счет спроса и предложения — средство развития тех потребностей и способностей человека цивилизации, которые коренным образом меняют сам процесс производства.
Итак, гражданское общество как характеристика буржуазной, промышленной цивилизации является предельно существенной ее характеристикой. В этой связи еще один момент. Когда Маркс критиковал идею гражданского общества, то он писал следующее: “Права человека есть не что иное, как права члена гражданского общества, то есть эгоистического человека, отделенного от человеческой сущности и общности. Речь идет о свободе человека как изолированной замкнувшейся в себе монады. Право человека основывается не на соединении человека с человеком, а наоборот, на обособлении человека от человека. Практическое право на свободу есть право человека на частную собственность. Эта индивидуальная свобода ее использования и образует свободу гражданского общества. Она ставит всякого человека в такое положение, когда он рассматривает другого человека не как осуществление своей свободы, а наоборот, как ее предел. Следовательно, ни одно из так называемых прав человека не выходит за пределы эгоистического человека, человека как члена гражданского общества, то есть как индивида, замкнувшегося в себя, в свой частный интерес и частный произвол, и обособившегося от общественного целого”.
В этой критике гражданского общества проглядывают два решающих, существенных пробела.
Во-первых, если люди объединяются с людьми, не обособившись, не отделившись, не сосредоточиваясь как отдельные “монады”, — то их общение с другими людьми оказывается не результатом свободного решения, свободного договора, но есть слипание в некую исходную общинную, до-индивидуалистическую медузную магму. Не обособленный индивид, не понимающий свою ответственность за свое общение, это вообще не индивид, во всяком случае, в условиях гражданского общества.
И второй момент.
Маркс пишет, что в гражданском обществе свобода другого человека рассматривается не как осуществление, но как предел моей свободы. Верно. Но если свобода другого человека не рассматривается как предел моей свободы, предел, которого я не могу перейти, — как та самая тайна за семью печатями, — вмешиваться, влезать в которую я не могу, то тогда осуществление свободного общения оказывается невозможным. Развитие в структуре гражданского общества идеи “мой дом — моя крепость”, предела, “мелового круга”, который я не могу переступать, чтобы своекорыстно “осуществить” в другом свою свободу, оказываются важнейшими, формообразующими моментами современной цивилизации.
Теперь вернемся к тем определениям культуры, о которых я говорил выше и которые составляют важнейшую характеристику нашего времени. В странном современном сдвиге культуры в эпицентр человеческого бытия, я думаю, цивилизация не уменьшает, а в гигантской мере — во всяком случае, для этого переходного периода (не буду загадывать слишком вперед) — увеличивает и усиливает свою роль и свое значение.
Несколько соображений, укрепляющих этот вывод. Сдвиг в эпицентр культуры оказывается — вне цивилизационных скреп — страшно тревожным и опасным для человеческого бытия. Поговорим сейчас не о плюсах, а о соблазнах культуры, в ее онто-логических предположениях (то есть — в конце XX века).
Культура — особенно современная — несет в себе два странных пограничья. С одной стороны, это пограничье с “культурничаньем”, когда человек культуры движется, крутится внутри самой культуры и — в итоге — культура заменяется дешевым культуртрегерством, эстетизмом. Когда культура не выходит на ту грань среднего нормального и — странного человека, вне которой — вне этой грани — культура оказывается неким вырождением. Подчеркивание этой грани сегодня оказывается предельно существенным, ибо культура преодолевает и элитарность, и эгалитарность человеческого бытия в предположении, что каждый человек — особая вселенная, и общение между людьми — невероятно сложное и насущное дело. Дело “странных людей”, все начинающих впервые... Но сейчас подчеркну второе пограничье. Сегодня грань культуры, — обнаруженная в катастрофах беженства, лагерей, окопов, тоталитарных режимов, — это, одновременно, — грань хаоса, грань бесповоротного отказа от человеческого бытия, грань человека и зверя. Поскольку наша жизнь выносит нас сегодня на грань “мира впервые” уже не только в сфере произведений культуры, но в перипетиях быта, повседневно и ежечасно, то соблазн выпадения из мира культуры и из самого человеческого бытия оказывается невероятно, чудовищно острым.
Тут прививка цивилизации, воспитанности даже подчеркнуто формальной, позволяющей нормально общаться самостоятельным людям, становится предельно важной и существенной.
Еще один соблазн культуры.
Я говорил, что в современном сознании спорят между собой культура восточная, культура западная, культура африканская, собственно европей-ская в ее разных воплощениях: античном, средневековом, нововременном. Это легко говорится — “спорят между собой”. В жизни такой спор быстро вырождается в кровавые столкновения. Опять-таки без определенной цивилизационной воспитанности, сдержанности и определенности, без этого мелового круга вокруг индивидуального человеческого бытия этот спор вырождается в смертоубийство. Необходимый и крайне существенный и насущный диалог культур требует отдаленности, ограничения, требует жесткой и постоянной цивилизационной прививки. Это — диалог личностей, а не национальных пристрастий, точнее — предрассудков.
Следующий момент. Я говорил, что диалог культур вновь вызывает к жизни культуры прошлых эпох, но это означает, что культуры прошлого возрождаются сегодня вместе со всеми своими врожденными миазмами. Культуры европейского прошлого, исламского прошлого, средневековых времен рождаются вместе со своим собственным варварством и собственным бескультурьем, и это вполне понятно. Вообще-то хронотоп культуры всегда обладает не только современным измерением. Но сегодня прошлые эпохи входят напрямую в быт, в повседневность, а прошлое — это не только культура, тут не отделишь, не отсепарируешь эпохальное добро и зло. Снова: без сугубой цивилизационной прививки, в частности, вне ауры гражданского общества, возрождение прошлого, его культуры, речи, смыслов оказывается страшно трудным, тяжелым и опасным делом. Грозит срывом в культурную (вне-культурную) пропасть.
Еще одно.
Современные катастрофы ежедневно ставят человека в начало собственной ответственности за свое бытие. Предельной ответственности индивида, который уже не охраняется, не “окукливается” коконом государства, привычек, заранее взятых бытовых стереотипов. Эта предельная ответственность индивида — вне развития цивилизации — легко срывается в крайний эгоцентризм. Именно потому, что сегодня сближается начало бытия, как оно дано в культуре, и как оно пронизывает вседневный быт, именно поэтому этот пафос постоянного начинания оказывается крайне опасным, хотя и соблазнительным. Это — постоянная грань наиболее тонкой культуры (в ее онтологических за-мыслах) и как бы дикого варварства, в его самодовольной всеядности. Но чтобы разобраться в этой антитезе, вернусь к цивилизационной идее, к обращению двух форм детерминации.
Я бы сказал так: человек культуры непосредственно вообще не общается с другим человеком культуры. Чтобы это был действительный диалог, необходима цивилизационная “мембрана”, цивилизационный меловой круг и, в первую очередь, — “вещь культуры”. Только в плотном теле этих “вещей” осуществляется реальное культурное общение.
Сейчас я наметил ряд существенных соблазнов, связанных с онтологическим “выбросом” культуры в XX веке. Но в том же веке дико ослаблена эта необходимая цивилизационная “мембрана”. В результате, испуганные и раздраженные “выбросом” культурно-варварской аннигиляции, мы готовы отказаться от самой идеи разума, от пафоса культуры.
Думаю, эти соображения особенно значимы для русской истории и российской современности.
В ходе российской истории в последние столетия развивается очень утонченная культура на грани с другими отрогами и средоточиями европейской западной культуры, но, вместе с тем, цивилизация, — социум бюргера, “нормального человека”, частного лица, — не развивалась вообще или развивалась крайне замедленно. Можно, с некоторым преувеличением, сказать так: мы делили и умножали с Западом его культуру, не разделяя его цивилизацию, и мы разделяли с Востоком его бескультурье, не разделяя (и не умножая) его культуру. Мы — люди России — по своей культуре всегда были людьми Запада. Нелепо сейчас говорить, стоит или не стоит, возможно или невозможно включаться России в Запад; западная культура без наших культурных достижений — это еще не западная культура; мы — вне пограничья с немецкой или французской культурой — это еще не русская культура. Российская культура — как грань общеевропейской культуры — это — культура индивидуальности, личности, это — поворот судьбы отдельного человека, отнюдь не “общинная культурность”. Но это — в культуре. А в цивилизации? Здесь — провал, вплоть до почвенной общинности... Возникал странный вакуум. Мы не имели своей цивилизации, цивилизация в значительной мере была заемная. В этой связи невероятно утонченная культура, может быть, наиболее утонченная западная культура XIX века (но именно на грани с французской, английской, немецкой культурами) повисала в воздухе; ее цивилизация была “за рубежом”, но тогда — какая это цивилизация... Чужой цивилизации не бывает. Мы несли на своих плечах вериги азиатского бескультурья, не умея вступить в диалог с восточной культурой. Этим “азиатским бескультурьем” была империя, имперский дух. Можно сказать так: имперство и колониализм это всегда — бескультурье, культивирование раба. Британская империя — такое же бескультурье, как империя русская...
Долгие годы я работал в Таджикистане. Когда я приехал, еще достаточно высоко было ощущение восточной культуры. Знание фарси, знание арабской грамоты; почти в каждом кишлаке я видел на меловых стенах какие-нибудь рубаи Хайяма, которые были неизвестны нашим исследователям. Еще — уже с великим трудом — передавалась утонченнейшая, своеобразнейшая и, по-своему, индивидуальная, культура. Мы, однако, запрещали арабский алфавит, уничтожали знатоков фарси — уничтожали и духовно, и — реально, физически. В итоге у таджиков был вычеркнут “хронотоп” собственной, очень высокой, очень долгой культуры. Они становились полуграмотными в своем собственном языке и недоучками в речи русской. Возрождалось варварство, но не культура. Это характерно для всей Средней Азии. Дикая расправа с восточной культурой в сочетании с имперской бюрократической “наторелостью” местных чиновников.
Если подытожить, можно сказать, что для России те соблазны “онтологии культуры”, о которых я говорил выше, наиболее опасны. Индивидуализм развивался в России не столько в образе среднего человека, нормального индивида, для нас всегда глубоко неприятного, сколько в образе человека несчастного, униженного, оскорбленного или, с другой стороны, вольного разбойника, человека, выброшенного из меловых кругов цивилизации. Я не буду говорить, плохо это или хорошо, — может быть, для литературы это очень здорово. Но это была индивидуальность двух маргиналов, вышибленных из гражданского общества и обреченных слиться в одном — роковом — действе социального переворота люмпенов. Может быть, впервые это слияние было осознано в “Шинели” Гоголя, когда — в последних сценах — Акакий Акакиевич выродился в призрак разбойника, грабившего людей на площади. Соединение этих двух ипостасей униженного человека, развитие индивидуальности в маргиналиях, но не в культурных, цивилизационных центрах сказалось невероятно губительно и страшно в истории России. В той истории, которую все мы пережили. И отцы, и дети, и внуки. И правнуки. Пережили в 1917—1993 годах.
Поэтому, если вдуматься, проблема цивилизации и культуры (в их взаимопредположении и взаимоисключении) имеет не только принципиально философское, но и глубоко актуальное значение в трагедиях России XX века. Почти — вывод? Но заканчивать мою тему еще рано.
Все же это сопряжение актуальности философско-логической и актуальности непосредственно социальной (в антитезе — “цивилизация — культура” в канун XXI века) требует еще нескольких разъяснений.
Буду по возможности краток
- Войдите, чтобы оставлять комментарии