ЛЮДИ КАРТОННОГО ГОРОДА ИЛИ СОЛИЛОКВИУМ В НАЧАЛЕ КОНЦА СВЕТА. Роман-цитата

Опубликовано mr-test - сб, 07/05/2008 - 17:28

ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ. Считаю долгом предуведомить читателей, что все персонажи, события и географические точки этой книги – даже Москва и Питер – мною без исключения вымышлены. Возможные ассоциации, буде они станут возникать при чтении, суть лишь игра случая и не могут служить поводом для поиска прототипов. Ни один из героев романа никогда не существовал в действительности.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ (избранные фрагменты). Полностью роман см. в книге: Марина саввиных. Собеседники. – Красноярск. Красноярское кн. изд-во, 2006 ,с.321-449.

I
Сергей Иванович Горин проживал в университетской общаге.
Окно помещения выходило в гулкий двор – прямо с седьмого этажа. Дети, приходившие к Горину в гости, очень любили сидеть на подоконнике, свесив ноги вниз – наружу – и непринужденно ими болтая.
У окна находился стол – письменный и обеденный одновременно. На столе помещалась, кроме пишущей машинки, пустых консервных банок, папок с рукописями и книжек с закладками, хорошая японская видеодвойка. Приходящие люди нередко смотрели здесь фильмы Тарковского, Спилберга, Пазолини, Залмана Кинга... или еще что-нибудь... И слушали музыку – чаще всего то, что приносили с собой.
Еще здесь был книжный шкап, про который хочется сказать особо. Много замечательного было у него внутри. Уж я не говорю про всякие умные книжки – Выготский там, Терц Абрам и все такое... На почетном месте, хотя и в углу, здесь находился большой фотографический портрет директора школы, учителем которой Горин состоял вот уже десять лет, Тренина Иосифа Ильича, – с большими темными печальными глазами и светлым челом человека, привыкшего к размышлениям. Напротив тренинского портрета мерцал несколько поблекший, но еще отчетливый образ Пиаже. А чуть выше – усмехался в усы Эйнштейн. Все остальные пространства, не занятые книжками, были заставлены и заклеены детскими рисунками и фотографиями дорогих Горину существ – обоего пола и всех возрастов.
Над ложем висела картина: разодранное джинсовое колено с пришлепнутой к нему наклейкой от наливки "Брусника на коньяке". И все это не нарисованное, а натуральное, прилепленное к картону и так увековеченное. А заодно и увековечившее память о происшествии, когда-то поразившем воображение автора и владельца шедевра.
Среди студентов и сотрудников Краснозерского университета Горин почитался за товарища со странностями. Мало того, что он – с его-то популярностью в педагогических кругах! с его-то книгами и статьями, на которые уже тогда ссылались во всем мире! – не обладал даже кандидатской степенью, он умудрялся еще так организовать собственную жизнь, что разве только Тренин – с большими, понимающими глазами – как-то терпел его в своей епархии.
Правда, епархия та была – огромная Базовая экспериментальная средняя школа-комплекс при Краснозерском университете. Здесь Горину позволялось учить детей так, как он мог и хотел. И, видимо, он-таки многое мог, чего не мог больше никто. Тренин это знал и Горина любил, закрывая иной раз глаза на причудливость характера и поведения неординарного педагога.
Мы застаем Горина в один из самых запутанных периодов его запутанной, почти невероятной, жизни. Он смутен, холост и зол. Пишущий агрегат его – старинный, как трехкопеечная монета, – лишен привычного листка в железном суставчатом чреве...

II

Горин прибыл в Краснозерск в день своего тридцатитрехлетия. Сойдя с трапа в аэропорту Лукьяново, он посмотрел на часы. Они показали понедельник, восьмое августа тысяча девятьсот восемьдесят седьмого года, один час пополуночи. Время, правда, было еще южноморское – чтобы получить местное, надо было прибавить пять часов. Над аэровокзалом и несколькими домиками авиагородка простиралось прохладное и благодатное сибирское утро..
Горин обладал большой силой. Он умел обращаться со словом. И очень надеялся, что это умение его не подведет на этот раз. Да, да, да... Южноморск был исчерпан – почти до дна.
К остановке лениво подкатил “Икарус”. Горин вошел в автобус, дал три рубля кондуктору и стал смотреть в окно.
III
С Трениным Горин познакомился в Вальдцеле, на ежегодном Конгрессе имени Иозефа Кнехта. Горин работал тогда в одном из институтов Академии Педагогических Наук – под руководством академика Петрова, “отца-основателя” Образовательной Спирали. Люди Петрова, правда, уже начинали подозревать Горина в ренегатстве. Они не любили неожиданных поступков. Вообще любили предсказуемость. Поэтому даже игра в бисер часто казалась им слишком ветвистой и неразборчивой... особенно, когда речь шла о какой-нибудь гениальной партии.
Это были адепты ортологии, учения, которое будто бы и предмета своего не имело, зато претендовало на предписание всем наукам их предметов, методов и средств...
Касталию Горин искренне любил. Ему нравился ее чистый сухой воздух, нравились лица касталийцев, их точный рафинированный язык, их образ жизни, чуждый всякой расхлябанности, их скрупулезность в делах и способность к тонким духовным наслаждениям. Касталия оставалась прибежищем интеллектуального рыцарства и веселому рыцарскому духу была верна.
Благодаря Касталии, Петрову, Образовательной Спирали Горин вышел на Альтмана. Эта встреча сыграла решающую роль в его жизни.
Владимир Моисеевич Альтман был настоящий философ. Он читал по-гречески, по-латыни и древнееврейски, говорил по-немецки, по-польски и по-английски; Горину казалось временами, что Альтман знает все, что когда-либо приняло форму текста, но ко всему прочему от старика Альтмана исходило тепло той самой подлинности момента, которой не хватало Горину во внешнем мире. Горин инстинктивно потянулся к нему и стал понемногу прирастать к древнему чешуйчатому корню, питавшему Альтмана и его людей.
Когда Тренин во время Конгресса в Вальдцеле впервые услышал Горина, тот уже был вполне “альтмановцем”. Выступление Горина, скандальное, как обычно, позабавило и даже умилило Тренина. Тренин почувствовал, что в воздухе носится нечто вроде дуновения судьбы. Тренин полюбил Горина. Он знал, что настанет день – и Горин придет к нему.
У Тренина была любимая музыка. Ее исполнял Луи Армстронг. Когда Тренин наблюдал горинское говорение, в его душе оттаивали и начинали течь негритянские спиричуэлз. Почему это так – Тренин не знал. Он окончил физмат Краснозерского университета и всецело принадлежал Образовательной Спирали.

IV

.Тренин с прилежным вниманием наблюдал деятельность Горина. Эта деятельность, совершаемая Гориным с вдохновенным упорством, была важным пунктом в исполнении красивого и смелого замысла, к которому, будучи директором БЭСШ, Тренин имел самое непосредственное отношение.
Ну-с... пожалуй, именно теперь наша история настоятельно требует экскурса в историю.
Отсчет следовало бы начать с далеких – “былинных” – пятидесятых. И вот они – богатырские имена той героической эпохи: Егор Стасов... Евгений Танеев... Зураб Каладзе... Александр Будулаев... Василий Петров... Владимир Альтман...
Все начиналось в нескольких школах Москвы и – по странному стечению обстоятельств – Южноморска. Может быть, потому, что именно в Южноморске обосновались тогда, во-первых, лингвист Зиновий Борисов, придумавший способ обучения маленьких детей орфографии и пунктуации, во-вторых – два пламенных крестоносца: математик Горин и историк Варшавский. Рыцари Алой и Белой Розы. Оба – христианнейшие паладины. Вставшие было под стяг Будулаева и Петрова, но бросившие штандарты к ногам еретика.
Имя ереси было – Альтман.
Горин как-то написал от имени мифического Стихотворца: “Вам – пир. Главное слово – пир. Это и есть определение пира. Пир, где пьют жизнь. Пир, где питаются сладостью страсти. Это и означает – сладострастье. Поэт впивается долгим поцелуем в жизнь, в ее прелестную шею: пьет ее, пирует ею. Ветреный. Ветром целует жизнь в шею. Поцелуй ветра. Ищи ветра в поле...”.
Альтман был почему-то более, чем ко всем своим людям, склонен к Горину.
“Ищи ветра...”.
Вскоре стало ясно, что Спирали не за что всерьез зацепиться... она повисала в воздухе – ей не хватало бюрократических подпорок. Очередная “оттепель” незаметно миновалась... Петрова исключили из партии. Букварь Борисова прямо из типографии отправили под нож. Эксперименты в школах, без которых немыслима Образовательная Спираль, были запрещены.
V

Горин чувствовал себя центром небывалого до сих пор формообразования. Маленькие люди тянулись к нему – как нежные вечерницы к керосиновой лампе. Он подпускал их к себе ровно настолько, чтобы, расцветши в теплоте свечения, они не опалили крылышек, а отлетели бы в дальнейшее, вдохновленные воспоминаниями о Небесном Огне, но – свободные!
Взрослые же люди не могли избавиться от ощущения УВОДА. Детей уводили от них в недосягаемое. Дети, оставаясь будто бы в той же самой пространственной точке, легко и категорически отчуждались от родительских мест и медленно, но верно исчезали из поля зрения. Сначала – одно дитя... потом – другое…
…Ректор Краснозерского университета, Федор Николаевич Яснов, человек умный и проницательный, принадлежал к славной плеяде коммунистических повстанцев, которых неожиданный взлет Горбачева вывел из умственного оцепенения...
Когда Образовательная Спираль надломилась и повисла, только такие деятели, как Яснов, с их, вполне системной, дальновидностью еще обладали способностью и особым ресурсом для того, чтобы спасти наработанное от развала и забвения. К тому моменту, когда это остро понадобилось, в Краснозерске уже был Педагогический Факультет.
Педагогический Факультет с самого начала мыслился как бастион ортологии, для построения коего из Москвы Яснов специально выписал Стасова с командой. Стасов с радостью откликнулся на призыв – такого в его практике еще не бывало! Во-первых, Сибирь с ее вольностями, которые так трудно просчитать в столице. Во-вторых, молодой университет с прогрессивным начальником, который явно не прочь еще и лично поиграться в конструктор, вытряхнутый на стол из ортологического рюкзачка. В-третьих, интеллектуальная девственность тогдашнего населения КГУ– оно готово было проглотить ортологию заживо, так как обо всем другом (даже, чур меня, об аристотелевой логике) имело лишь самое общее и расплывчатое представление. Можно вообразить себе, как потирал руки и улыбался Егор Стасов, которого бескорыстная отвлеченность головокружительных бумажных проектов уже начинала тяготить! Ортология в Краснозерске должна была впервые воплотиться. И наконец-то реально подтянуть к себе и замкнуть на себя Образовательную Спираль.
Первыми участниками проектных Игр стали, разумеется, студенты и аспиранты Физмата. Среди них волею судеб оказался Ося Тренин. Вскоре Яснов положил на него глаз как на будущего директора БЭСШ.
– Ну, Тренин, – сказал однажды Яснов, – ты у нас самый молодой, времени и сил у тебя хоть отбавляй…
– Да Вы что! – испугался Тренин, – Мне тридцати еще нету. Я женился только что. Мне защищаться надо. Никогда я школ не строил и руководить ими не умею. Курица не птица – педагогика не наука. Отвяжитесь – я там, на Игре, совсем не это имел в виду.
– Ну я не знаю, что ты там имел в виду. Я же имею в виду школу будущего, которую строить ты начнешь, Тренин Иосиф Ильич. Полномочия даю тебе – безграничные. Осмотрись. Поезди. В Америку слетай... В Нидерланды... По Союзу погляди. Людей, главное, приищи. Кадры, как тебе известно, решают все.
…Когда Тренин всерьез задумался о кадрах для БЭСШ, фигура Горина явственно всплыла перед его внутренним взором.
И случилось то, что должно было случиться. Горин, выброшенный извержением вулкана из южноморского жерла, после непродолжительного полета, не успев даже остыть как следует, мягким шлепком приземлился на Николаевские болота – в дикой краснозерской слободке, где университету был отведен когда-то земельный участок под строительство БЭСШ.
…С высоты летящего вертолета БЭСШ напоминает средневековый замок с окрестностями. Три школьных здания, четырех-, трех- и двухэтажное, окружены парком, в котором преобладают сосны и лиственницы. Главный корпус школы, шедевр архитектурной эклектики, венчают башенка обсерватории и блестящая тарелка спутниковой антенны. С трехэтажным зданием средней школы его связывает стеклянная галерея – на уровне второго этажа. Младшая школа находится чуть дальше, в глубине парка, за стадионом и ботанической площадкой.
Из широких окон директорского кабинета БЭСШ обозревается почти вся. В этом особое преимущество хвойных пород – стройные стволы почти не препятствуют взору.
Тренин любил иногда помечтать, стоя у окна своего кабинета, в те редкие минуты, когда он был один, и никто не мог уличить его в бесцельном времяпровождении. Тренин мысленно проникал в классы, где шли занятия, незримо паря где-то под потолком. Если бы он мог, то охотно поиграл бы в переодетого короля, смешавшись с жизнерадостной толпою школьников. Но – увы! – невозможно было придумать маску, под которой Тренин мог бы спрятаться. Его все знали и узнали бы даже в костюме Деда Мороза – с приклеенной бородой и накладным носом. Так что директор БЭСШ совершал свои странствия в воображении.
Его маленькое государство, плод свободной коллегиальной мудрости, иногда казалось ему игрушечным, но тем более наглядным, воплощением федерализма. На его территории мирно сосуществовали едва ли не все педагогические новации конца двадцатого века. Он всех к себе пустил – и Вальдорф, и монтессорианцев, и альтмановцев, и просто умных хороших учителей, привыкших работать по старинке: а ну как из этого старого возьмет да и проклюнется что-то особенное, чего раньше никто не замечал. Правда, с мощью Образовательной Спирали ни одна из этих внутренних “школок” сравниться не могла, тем не менее – “школки” эти мило и выгодно оттеняли выдающиеся достижения последователей Петрова.
Тренин стоял у окна, в компьютере на директорском столе тихо теплился джаз... а со стен кабинета на него смотрели лица единомышленников и друзей, учителей, учеников, сказочных героев и мифических персон. И ощущал Тренин себя в такие минуты не фельдмаршалом, манием которого огромное войско подвигается к бою, а пилотом “ястребка” в составе стремительной эскадрильи, что несется уже в безвоздушном пространстве, управляемая только мистическим чувством цели, соединившей всех.
Тренин стоял у окна в своем кабинете и мысленно видел, как едва научившиеся писать первоклассники рассуждают и чертят замысловатые схемы по борисовскому букварю, как разворачивается дискуссия на уроке истории в шестом классе, как красиво и деликатно делают свое дело психологи. Только в одном месте мысленный взгляд директора неприятно спотыкался... что-то кололо его, не давая следовать далее... и как ни напрягал Тренин свой внутренний глаз, поле зрения не очищалось. Это было так болезненно и глупо, что Тренин на некоторое время лишался душевного равновесия и долго потом избегал приближаться к заколдованному месту, которое не поддавалось усилиям всевидящего директорского ока. Однако заколдованное место и влекло его всечасно – там что-то дышало, ритмически вздрагивая, – как ряска над трясиной... или, может быть, мерцало – как огненные жилки в остывающих углях... короче говоря, в заколдованном месте произрастала неподвластная интуиции Тренина жизнь – пугающая и влекущая. Тренин был уверен, что, любовно оберегая эту жизнь и позволяя ей свободно развиваться, он тем самым держит ситуацию под контролем, но иногда из океанских глубин его светлой души всплывала и ледяным щупальцем прикасалась к сознанию вязкая студнеобразная тоска...
Словно на ноющий зуб нажмешь...
Сладко и больно...
Сладко и больно... Сладко и больно...

VI
– Что такое “стихи”?
Класс выжидательно молчит. Горин тоже молчит некоторое время.
С точки зрения школьной привычки, это очень маленький класс – двенадцать человек. Все, кто остался... Вот они, голубчики... выросли-то как! Когда только успели...
Десятый “Г”. Осень. Литература.
А первым уроком была математика. Те же дети. Тот же учитель. Каждый день он проводит с ними часов по шесть-восемь... иногда – больше. Уроки. Прогулки. Разговоры. И всем классом. И группами в три-четыре человека. И – с кем-нибудь с глазу на глаз.
Горин старался поддерживать ровные отношения со всеми учениками. Едва ли не с каждым у него имелась драматическая история, которая делала их отношения ни к чему другому не сводимыми и единственными. Вот Машенька Яковлева – писаная красавица, коротко стриженные волосы цвета золотистой бронзы... года три назад, во время традиционного пешего похода, он семь километров нес ее на руках – из лесу до шоссе: Маша неудачно упала и сломала ногу. Рядом, справа, – Юлька Астахова, насмешливые серые глазищи, большой рот, крупная голова... умница редкостная... отчаянная дуэлянтка и верный товарищ... среди взрослых Горин таких просто не встречал.
Алена Кедрова... молчаливо-остроумная... таким взглядом иной раз наградит, что даже Горину не по себе. Гениальная Ленка Михайлова... в просторечье – Михася. Существо романтически – темпераментное, щедрое и доверчивое... улыбнется – чудные ямочки на щеках...Наденька Кузнецова, гибкая, как лоза, зеленоглазая, ироничная и немногословная...
Таня Лаптева... дочка дикторши местного телевидения, миловидный, но неуравновешенный ребенок, который...
Горин задержал секунду-другую взгляд на ее привычно напряженном личике – она словно решает постоянно в уме нудный, но необходимый алгебраический пример... и повторил громко, для всех:
– Мы же собирались говорить с вами о стихах. Есть такие слова в разговорах о стихах, без которых нам не обойтись. Но я не уверен, что эти слова мы с вами понимаем одинаково. Сейчас я хотел бы узнать, что такое – “стихи”.

Горин любил помещение классной комнаты.При малейшей возможности Горин избегал электрического освещения классной территории. Он вообще не любил искусственного света, особенно – сверху, прямого. Зато свет из окон всегда был как бы посторонним, как бы испросившим позволения войти, мягко рассеянным и создававшим, по выражению воспитанных дискотекой детишек, “интим”. Середину комнаты, оклеенной светло-зелеными обоями в серебристую полоску, занимал стол в виде эллипса, окруженный пластиковыми стульями благородного европейского дизайна. Над столом на специальной металлической штанге висели два цветных монитора – чтобы экранное поле обозревалось всеми, вокруг сидящими. Маленький учительский столик-пульт стоял в углу у окна. Рядом с ним – покойное мягкое кресло, в котором Горин любил иногда притвориться отсутствующим. Тут же – магнитная доска с выдвижным ящичком, где как попало свалены фломастеры и металлические фишки-держатели. Из комнатных растений в классе преобладал невероятных размеров старомодный фикус в кадке, прочие по сравнению с ним казались ничтожны и незаметны. По стенам были эффектно разбросаны рекламные плакаты, пропагандирующие безопасный секс, жвачку и американские сигареты, вперемешку с нарисованными картинками и от руки на отдельных листах написанными фразами – вроде “Дядя Ося, мне нынче не спалося!” или “Возьмите себя в руки, Сергей Иванович!”... Весь этот настенный декор дети создавали и обновляли сами. Кое-что Горина откровенно раздражало, но он терпел... Его терпение простиралось так далеко, что иногда он сам поражался всеподавляющей массивности и объему собственной выдержки.
– Так что же такое “стихи”?..

VII

.

26 апреля в 10 часов 12 минут утра Анна Павловна, войдя в обширный и прохладный холл областной научной библиотеки, неожиданно оказалась в эпицентре события, коему суждено было изменить всю ее жизнь и направить оную в неожиданное русло.
На мраморном полу посреди холла сидела белобрысая девица лет шестнадцати, в драных джинсах и синем свитере размера на три шире, чем полагалось бы. Голову дитяти охватывала черная повязка с нарядненько намалеванными белыми костьми и черепами. Девица сидела, поджав под себя ноги и обхватив руками большущего мягкого розового слона.
Круглые голубые глаза полны слез, губенки дрожат.
Раздраженная библиотекарша, видимо, после безуспешных долгих увещеваний, пытается как-то сковырнуть ее с места...
– Безобразие! Тут тебе не дискотека!
– А что я делаю?
– Давай отсюда! Живо! Ну! Поднимайся!
– Нет, а что я такого делаю?! Вы можете объяснить мне русским языком?
– В милиции с тобой поговорят! Оля! Звони в милицию!
– Я веду себя очень тихо! Я никого не трогаю! Я никому не мешаю!
– Поговори еще!
Посетителей библиотеки инцидент не слишком интересовал. Это все люди сумасшедшие, спешащие по своим неотложным умственным делам – разве что один-другой из них на мгновенье задержал взгляд на живописной картинке и улыбнулся. Вмешаться никто не пожелал.
И Анна Павловна не подумала бы вмешаться, если бы ее глаза не встретились случайно с глазами чудища. Что-то кольнуло ее в сердце...
– Ради Бога, извините, – обратилась она к ругающейся тетеньке, – я знаю эту девочку. Я заберу ее сейчас. Простите.
Тетка недоверчиво взглянула на нее и отпустила девицыно плечо.
Анна Павловна опустилась на корточки и попыталась платочком осушить слезы, которые уже обильно текли по девицыным щекам, увлекая за собой косметику (судя по едва уловимому запаху, в общем, недешевую, уж в этом-то Анна Павловна знала толк!). Чудище, как ни странно, охотно подчинилось этому движению. И заревело, наконец, от всей души, одной рукой размазывая тушь по всему лицу, а другой прижимая игрушку к левому боку.

VIII

Фасад Краснозерского Театра оперы и балета украшают фигуры резвящихся муз – по обе стороны от парадного входа.
Горин терпеть не мог фамильярностей с большой культурой. Не любил он также массовых мероприятий – в том числе, так называемых, коллективных выходов.
Несмотря на это, театр был его страстью, а ко всему – важнейшим звеном его личной педагогической системы. По меньшей мере раз в неделю он обязательно навещал какой-нибудь краснозерский театр с небольшой группой учеников. Два-три человека. Чаще – девочки. Из всех чаще всего – Татьяна, Алена, Маша, Ленка и Юля. Его компания.
У Горина была любопытная научная гипотеза, которую он – как врач революционную вакцину – проверял на себе. Он придумал, что учитель... Нет, даже так – Учитель... это особое существо. Такой кентавр, принадлежащий одновременно двум мирам – взрослому и детскому. Конечно, он должен высоко подняться по культурной лестнице – чем выше, тем лучше. Более того, он должен так высоко подняться по лестнице своей культуры, чтобы с высоты видеть свою культуру среди множества других культур и уметь строить отношения с этими культурами... На равных! Все так. Но при этом Учитель – это тот, кто рядом с ребенком остается ребенком. Не играет в ребенка, а является ребенком. Это важно! Вернее, даже так: каждый раз с новой группой учеников Учитель путешествует по возрастам – вместе с детьми растет, вместе с ними учится... и никогда не вырастает и не выучивается “насовсем”. Только так, считал Горин, можно воспроизводить в новых поколениях великие, но хрупкие культурные ценности – чтобы дети не отвергли их заодно с отмирающими условностями взрослого мира, а приняли бы как свои собственные и понесли бы дальше, в будущее, порождая и творя новые, никогда еще раньше не бывшие ценности, отношения и нормы. Поэтому Учитель – вроде полпреда культуры в мире детей, но – с особыми верительными грамотами. Он сознательно отказывается от многих – о! Многих! – взрослых преимуществ и привилегий, для того чтобы стать своим в детской компании. Он живет с детьми одной жизнью, и даже если есть у него еще какая-то другая жизнь, то все равно – подлинная, настоящая, полная энергии и смысла, только та, которую он строит и переживает вместе с детьми.
Так Горин и жил. По крайней мере, последние десять лет. Он очень уставал. Иногда ему казалось, что он устал смертельно.
Весной и ранней осенью, пока холода не разогнали публику, он ходил с девочонками в парк Горького на танцы. Правда, сам в тусовку не лез... стоял в сторонке с их курточками и рюкзачками в охапке.
Однажды Юльку побили в парке после дискотеки. Так случилось, что она увела у кого-то парня. Здоровый был детина. А Юлька – махонькая, нарочно угловатая, отощавшая от стремления к нирванскому идеалу (они все тогда тащились от Курта Кобейна – Горин даже опасался, как бы им это не повредило), храбрая, как ежик в ночи.
Детина канул во мрак после танцев. Танька, помахав Горину лапкой, удалилась со своим очередным увлечением. И пока Сергей Иваныч переживал и обдумывал этот факт, Юльку подстерегли в темной аллее две разъяренные хищницы – вылетели из темноты и вцепились в волоса, словно гарпии. Горин подоспел, когда уж ей досталось... Она ведь ни звука не издала, отбивалась молча. Ох, и ругал же себя Горин за нерасторопность!
Возле своего подъезда она с помощью Горина долго приводила себя в порядок. Маленькое круглое зеркальце, щеточка-массажка для волос, немножко косметики... все бы ничего, да вот губа разбита (хорошо, что не глаз!).
‑ Влетит тебе? – Горин оглядел ее со всех сторон. Следы драки удалось замаскировать. Но не наверняка.
‑ Вы не беспокойтесь, Сергей Иваныч... все нормально. Правда.
IX
Горин любил своих врагов, бережно культивировал их, внимательно следил за их перемещениями в пространстве-времени, любовался и забавлялся ими, как ученый садовник любуется и забавляется дикорастущими эндемиками, подсаженными для опытов в старую добрую оранжерею. Он посвящал им темпераментные статьи и критические разборы, воздавал почести их свершениям и успехам. Большинство врагов Горина эволюционировали из его друзей. Так было с ребятами из лаборатории Петрова, так было с Варшавским... Ту же эволюцию претерпело его, довольно длительное, увлечение Софочкой Ясновой.
Софья Федоровна Яснова, гордость школы Тренина, преподавала английский язык в классах так называемого Международного двуязычного образования – была такая практика в БЭСШ: целый ряд школьных предметов дети постигали по-английски. Софья Федоровна – женщина энергичная, проницательная и, по краснозерским меркам, чрезвычайно образованная, сразу обратила внимание на горинскую интеллектуальную систему. Звучание имен, непринужденно излетавших из уст нового учителя – Бахтин, Пропп, Якобсон, – приятно раздражало ее слух, утомленный провинциальной скудостью. Они сошлись на почве высокой филологии – Горин был счастлив несколько лет кряду. Более того, он уговорил Яснову взять часы английского языка в его классе. Это был подвиг – с обеих сторон.
Но... “лед и пламень не столь различны меж собой”. Известно, чем кончаются подобные дружбы.
Софья Федоровна была первым краснозерским педагогом, разглядевшим в руках Горина что-то особенное, ни с чем не сопоставимое... Детей нужно было спасать от влияния злого гения!
Как же горько было Горину, когда он постиг, кого утратил! Он недоумевал какое-то время... вспоминал, как сидели они часами рядышком на старинном дубовом сундучке в ее прихожей, попивая коньячок и покуривая легкие сигаретки с ментолом. Софочка в свое время помогла ему обосноваться в Краснозерске – как-никак дочь ректора! Да и сам Федор Николаевич Горину долго сочувствовал и его работу специально отличал на фоне трудов и дней Базовой экспериментальной школы.
– Чего ты хочешь? – вопросил Горин, с изумлением ощутив первый удар.
‑ Чтобы духу твоего здесь не было, – сказала она, прямо глядя ему в глаза чуть прищуренными серыми глазами.
– Но – почему?
‑ Надо ли объяснять? Надо ли объяснять, что бывает с детьми, когда их учит вампир!
Это было обвинение, против которого нет аргументов. Горин не стал возражать, отошел в сторонку, продолжая работать по-прежнему – как привык. Однако следующий удар, даже не удар – обвал! – не замедлил разразиться.
Дело в том, что при всей нетривиальности его общего подхода к работе, которому уже уделено здесь место, у Горина имелся особый взгляд на женское образование. Сердцевину ее составлял культ Ученицы – нечто вроде блоковского культа Прекрасной Дамы. Юную женщину, считал Горин, воспитать может только влюбленный мужчина.
Учитель не может не влюбиться в Ученицу, утверждал Горин, иначе она – не Ученица, а просто школьница. Развивая свою мысль, – увы! наедине с умной, чуткой к каждому слову Софьей Федоровной, – Горин ссылался прежде всего на Абеляра и Элоизу, затем, конечно, на Руссо – на Юлию и Сен-Пре... на Бернарда Шоу с его “Пигмалионом”... да мало ли!
Еще в начальной школе Горин выделил в своем классе небольшую группу самых перспективных, на его взгляд, учениц. Самых странных, неординарных – самых трудных, по мнению других учителей. Самых красивых, между прочим. Правда, красивых, с его, горинской, точки зрения. Он предчувствовал в этих гадких утятах терпкое, колдовское, артистическое очарование юности.
Он назвал избранных “группой риска” и стал пристально следить, как эти дети ведут себя, как подвигаются в учении, какими обрастают связями. За счет связей – их возникновения и распада – “группа риска” то росла, то уменьшалась. Ее дополняли и усложняли мальчики, в которых Горин сознательно развивал собственных конкурентов. Считая и утверждая себя членом самой престижной подростковой тусовки, Горин беспрестанно провоцировал мальчишек, подстегивал их самолюбие. Например, у них на глазах “крутил роман” с первой красавицей класса: танцевал с ней на дискотеках, допоздна шатался с ней по улицам, писал ей стишки в дневник – там, где другие учителя оставляли грозные воззвания к родителям.
Софья Федоровна не стала подбирать слова... Горин едва выжил в этой истории. Едва не потерял Краснозерск, как когда-то потерял Южноморск. Только не представлял себе, как можно защищаться. Выручил Тренин, удалив его на год из Краснозерска в творческий отпуск. Дескать, уладится все как-нибудь. За год-то. Утрясется.
Горин написал блистательное философско-педаогическое эссе на эту тему и посвятил его Софочке Ясновой. На прощанье.
“Меня только равный убьет...”.
Разумеется, в глубине души Софья Федоровна понимала, что “состава преступления” в действиях Горина не обнаруживается. Ну, провожал он девочек домой поздно вечером... ну, записочки писал – вроде “Танюшенька, солнышко любимое, ты напрасно (напрасно!) пытаешься разделить все выражение на “икс в квадрате”. Попробуй по-другому. Книжки занесу вечером. Целую. Горин”. Ну, пару-тройку раз пил с ними пиво и шампанское в кафе “Шахматном”, где тусовалась тогда самая шебутная краснозерская публика... ну, закрывал глаза на сигареты, а бывало, и сам покуривал с ними у кого-нибудь на балконе – тайком от родителей (хотя со взрослыми почти никогда не курил, не выносил запаха дешевых сигарет и – в качестве меньшего зла – покупал девчонкам самые роскошные, тоненькие, дамские, дорогие)... Ну – да. Случалось. Ну... и что?
Ученики Горина, помимо традиционных “неформальных” кумиров, высоко чтили Баха, Моцарта, Грига, Рахманинова, Шостаковича... слушали эту музыку – охотно, часами... Они читали Сэлинджера. Кое-кто и Борхеса. А кое-кто и Кортасара. И бывали случаи, когда они предпочитали балет дискотеке.
Но когда по просьбе Софьи Федоровны Алена Кедрова принесла ей свою самую-самую кассету, то на кассете этой оказались – “Наутилус помпилиус”, потом – Борис Гребенщиков:

“Сползает по крыше старик Козлодоев,
Пронырливый, как коростель.
Мечтает в окошко залезть Козлодоев,
К какой-нибудь бабе в постель”,

группа “Крематорий” – с песенками “Мусорный ветер” и “Сексуальная кошка”; конечно, “Кино” по старой памяти, Элвис Пресли, “Doors”... и все в этом духе... Стандартный молодежный набор. Ничего особенного... если бы не просматривалась в этом некая... тенденция. Софье Федоровне она виделась, например, в том, что модные шлягеры ощутимо соседствовали на этой кассете с подстрекательскими композициями одной молодой певицы, совсем незадолго до описываемых здесь событий самым жутким способом сведшей счеты с жизнью:

От большого ума
Лишь сума да тюрьма,
От лихой головы
Лишь канавы и рвы,
От красивой души
Только струпья да вши,
От вселенской любви
Только морды в крови...

Ну и так далее... И даже еще жутче:

Я неуклонно стервенею
С каждым смехом, с каждой ночью,
С каждым выпитым стаканом.
Я заколачиваю двери,
Выпускаю злых голодных
Псов с цепи на волю,
Некуда деваться,
Нам остались только сбитые коленки.
Я неуклонно стервенею с каждым разом.
Я обучаюсь быть железным продолжением ствола,
Началом у плеча приклада...
Сядь, если хочешь, посиди со мною рядышком
На лавочке, покурим,
Глядя в землю...
Некуда деваться,
Нам остались только грязные дороги.
Я неуклонно стервенею с каждым часом.
Я неуклонно стервенею
С каждой шапкой милицейской,
С каждой норковою шапкой.
Здесь не кончается война,
Не начинается весна,
Не продолжается детство...*

Талантливые эти стихи – чуть хрипловатым детским голоском под чистый гитарный звук – вызвали у Софьи Федоровны чувство почти паническое. Она с ужасом думала о том, что ведь эти записи скорее всего – через дорогой японский плеер с наушниками – слушает каждую ночь и ее дочка, Ксенька... Ну, разумеется, Бах! Ну, разумеется, Бернстайн! Ну – “Битлз”, в конце концов! Но – самое-самое, на ночь, в сон – вот это! Кое-где откровенно – матом! Нервно – серьезный девический голос – и крик бескрайнего ожесточения. Призыв этот кошмарный: “Кто не покончил с собой, тех поведут на убой!”
– А что, собственно, такого? – удивился Горин, когда Софочка рассказала ему о своих тревогах. – Свежее поколение. Своеобразный бунт, вызов отцам. Мы в свое время выбрали знаменем поколения свободную любовь – в пику буржуазному ханжеству. Для этих наше знамя – устарело. Они выбрали смерть. Жутко, конечно. Но это всего лишь игра, фишка, фетиш! Подрастут – пройдет!
– Ничего себе – игра... А кто даст гарантию, что они не начнут – подряд – глотать таблетки, бросаться с крыш и стреляться?!
‑ Ишь чего захотела – гарантию! Думать надо... На плечах у человека должен быть орган мышленья, а не сосуд греха и заблужденья! Самое простое – сделать вид, что этого ничего нет. И оставить их со всем этим – одних. Чего они, кстати, от нас и хотят всем сердцем. Чтобы мы, наконец, оставили их в покое. А то от нашей активности – только синяки да слезы...
– Но ты же не оставляешь их в покое! Лезешь к ним – со своим уставом! А в уставе этом, между прочим, любой взрослый, кроме разве что гениев всех времен и народов, представлен лжецом, негодяем и тупицей!
– А ты докажи обратное! Всего один пример – из собственной практики... когда взрослый, вторгаясь в жизнь ребенка, не коверкал бы ее беспощадно! Даже не задумываясь, не ведая, что творит.
‑ Ты-то, конечно, ведаешь, что творишь!
– Да! – гордо ответствовал Горин.
Вот что будоражило Софью Федоровну, вот что каждую минуту давало пищу ее обостренному чувству справедливости – убежденность эта белокаменная...
Ей хотелось, чтоб он прекратил все это... как можно скорей – прекратил!

X

Горин спешил в Музыкальный театр с целью, совершенно особенной. Он вовсе не собирался слушать оперетту – он не любил оперетты. Горин торопился успеть к концу представления, чтобы перехватить у служебного входа одного артиста балета – молодого человека, который солировал в этом сезоне в комической опере Оффенбаха.
Премьеру “Прекрасной Елены” Горин, правда, почтил своим присутствием – ради учеников, которым нужно было образовать какое-то представление об этом жанре... ну и – за неимением лучшего... Горин не ожидал, что монотонная “Прекрасная Елена” вызовет у его девчонок такую волну воодушевления и приязни. Виной всему оказался балет. Танцы были поставлены с неожиданным для Краснозерска вкусом и изяществом. Чем-то дягилевским даже веяло Горину, когда иронично-игривый фавн кружился по сцене вместе с обольстительными пастушками.
Фавн произвел на Татьяну неотразимое впечатление. Пока “Прекрасная Елена” держалась в репертуаре Музыкального театра, Татьяна не пропускала ни одного спектакля. Своих денег у нее, конечно, не было. Билеты покупал ей Горин и, будучи сам уже не в силах внимать Оффенбаху, допускал ученицу к искушению – одну...
– Какой он классный! Настоящий Фавн, правда, Сергей Иваныч?!
Он понял, что Танька увлеклась не на шутку. И – испугался. Впервые за всю “краснозерскую эру” он почувствовал, как что-то смысложизненное ускользает из рук.
Когда в позапрошлом году развалился его долговременный и выстраданный “проект” с Аленкой Кедровой, ему было страшно – но он еще чувствовал в себе неудовлетворенный азарт и отдаленные позывы нового творческого усилия. С Татьяной что-то в нем непоправимо споткнулось.
Танька пришла к нему в шестом классе. Бледный белобрысый тушканчик с круглыми голубыми глазками. Поначалу она Горину – не показалась...
Так бывает... Аленка в тринадцать лет была – красавица. Все это знали. И прежде всего – она сама.
Аленка была прелестна. Она вонзила в Горина коготки еще в первом классе, хотя по существу роман открылся, когда Аленка вошла в пору отрочества.
Горин как-то перечитывал Бернарда Шоу и в “Пигмалионе” нашел тайное сходство с своим и Аленкиным приключением... Аленка – благодаря его педагогическим усилиям, конечно, – была не только и не столько хорошенькой девочкой... Горина пленяла ее речь, изысканная и вульгарная... Она говорила – словно пела. Заслушаешься! Горин считал, что в Аленке – голубая кровь. Но была эта девчонка все же и прежде всего – дитя улицы. Это читалось в каждом ее движении, в каждой реплике.
...
Однажды – в конце третьей четверти восьмого класса – на вечеринке, им же по обыкновению и учиненной, кто-то вырубил электричество – и под нежный медлительный блюз все танцевали в полумраке. Горин в одинокой задумчивости сидел в углу, он потерял Аленку из виду и немножко нервничал... Вдруг она возникла прямо перед ним из темноты и, ни слова не говоря, взяла его за руку и потянула за собой.
Ей было тринадцать лет. Она была еще ребенок и уже девушка. Юная женщина, склонившаяся к его плечу кудрявою томной головкой...
И когда Аленка, привстав на цыпочки и потянувшись всем телом, крепко и со знанием дела поцеловала его в губы – Горин голову окончательно потерял. Он влюбился.
Наивный человек!
Чародейка-красавица начинает пробовать свою власть на предметах, доступных и безопасных. Не стоит, не стоит принимать эти пробы за чистую монету... Тем более противопоставлять им собственные устремления. Бесполезно это. И рискованно.
Татьяна – совсем другое дело. Она была толстушка-дурнушка. Белобрысое “чудо в перьях” – с круглыми голубыми честными глазами. Когда ее перевели в шестой “Г”, ей пришлось искать себе место в компании учеников Горина, уже вполне осознавшей себя как некий “круг”. Надо отдать ей должное, свое место в этом “кругу” она нашла довольно быстро. Но следует также отметить, что к концу девятого класса это место перестало ее удовлетворять. И Горин тогда уже был у нее на прицеле...
Танькин отец ушел из дома, когда Таньке было два года. Он уехал в Ленинград и некоторое время пел в популярной группе “Звонари”. Ребенку показывали отца в телевизоре: “Вот твой папа”. Татьяна, сколько себя помнила, все хотела к отцу в Ленинград. Но родители вскоре окончательно разошлись, и ее мечта реализовалась только в прошлом году, когда, вопреки воле матери, она, одолжившись у Горина, прилетела в Питер и разыскала отца через адресное бюро. В крохотной комнатке дохрущовской еще коммуналки она обнаружила старого спившегося брюзгу, с которым ей решительно не о чем было разговаривать. Случись такое пару лет назад – разочарование бы ее надломило. Но теперь у нее был Горин , и она только горько вздохнула да поплакала немножко.
Танькина мать, напротив, в свои сорок лет была женщина хоть куда. Высокая, стройная, светловолосая, когда-то она бросила театральное училище ради танькиного отца – и для самой себя все еще оставалась несостоявшейся актрисой. Работа на телевидении не то чтобы ее не устраивала – на жизнь, в общем, хватало, она получила квартиру в престижном районе Краснозерска, обставила ее, как хотелось, у нее было полно друзей и приятелей, с которыми ей не было скучно... и все же, и все же... Что-то изнутри томило ее, подтачивало и угнетало ее беспокойную душу. Она могла бы выйти замуж – были предложения, но ей хотелось чего-то такого... и она отказывала ищущим.
Татьяна привыкла к тому, что ее мать – молодая красивая женщина, что вокруг нее вечно толкутся знакомые, полузнакомые и вовсе незнакомые мужчины. Ни один из них не обратил на нее внимания и не привлек ее сердца. Когда кто-нибудь оставался у них в доме на ночь, Танька отправлялась сначала к материным подружкам – тете Оле или тете Гале, а когда подросла, то и к своим – к Юльке или к Ленке.
Был тут еще один немаловажный мотив – в двухкомнатной квартире танькиной матери одну из комнат занимала парализованная бабушка. Таньке с одиннадцати лет вменялось в обязанность за ней ухаживать – Танька ненавидела эту обязанность. Она радовалась возможности не ночевать дома хотя бы потому, что в этом случае утром ей не надо было входить в ненавистную комнату – низкую, темную, душную, давящую, как кошмар.
Старуха лежала на высоко поднятых подушках, в полумраке казавшихся бурыми, и, глядя прямо перед собой, непрерывно и неразборчиво бормотала. Время давно уже спеклось для нее в стеклоподобную вязкую массу между событиями возникновения и исчезновения живых существ в доступном ей пространстве. Когда-то эти существа имели названия – потом надобность в именах отпала. Кто-нибудь приходил, помогал ей подняться на стульчак, расправлял постель, укладывал ее обратно на подушки, давал еду – и исчезал, чаще всего не говоря ни слова.
Старуха цеплялась за танькину руку, наваливалась на нее всем телом – Танька вздрагивала от отвращения, но терпеливо и добросовестно делала все, что нужно. Иногда она ловила себя на том, что ей стыдно и противно не чувствовать любви к родному человеку, который как никак вынянчил ее – носил на руках, кормил с ложечки, водил каждое утро в детский садик... Но она не чувствовала любви. Она чувствовала лишь отвращение и страх. В этой старухе не было уже ничего от ее бабушки, к которой она и в прежние-то времена не питала особой склонности, а уж теперь...
Татьяна знала, что все когда-нибудь умрут. Но когда она представляла себе, что люди умирают – ТАК...
Наверное, бабушка не страдает, – думала она, – о чем она говорит – сама с собой? Вот так – дни и ночи напролет, в полном одиночестве? Но если бы она страдала, она просила бы о чем-нибудь... плакала бы... страдание искажало бы ее старое лицо. Когда человеку плохо, больно – это всегда видно. Это написано на лице! Нет, нет, конечно, бабушка не страдает. Ей все уже все равно... Так это и есть – СМЕРТЬ? Зачем же она – мертвая! – живет? Зачем же маленькая девочка прикована к этой страшной комнате, чтобы трижды в день входить в нее и прикасаться к мертвецу?
У мертвых есть свои дома, свое место жительства... Пусть бы шла – туда, к таким же, как она! Ведь ей все равно... Тогда у Таньки была бы своя комната. Какой – никакой, а все-таки свой, собственный мир, своя маленькая пещерка...
Страшно! Как страшно! Ой, как страшно... Татьяна боялась и стыдилась этих мыслей. Но они давно уже не давали ей покоя. Более того, она была уверена, что точно такие же мысли не дают покоя и ее матери.
Мать не отправила старуху в Дом престарелых, потому что стыдилась людей.
Стыд – это важно...
Татьяна смотрела на мать и думала, что, скорее всего, та никогда уже не выйдет замуж... пройдет пять лет... десять... двадцать... в танькином воображении мать час за часом, день за днем, год за годом неуклонно двигалась в ту же самую комнату – с низким потолком, зелеными обоями и бурыми подушками... чтобы вот так же лежать, вперившись тупым взглядом в пустоту и бессвязно бормотать что-то, пуская слюни, бледными струйками стекающие по подбородку...
То же самое Татьяна – с ужасом и отчаяньем! – прикидывала на себя... Никогда ничем она, в отличие от матери, не блистала. Она была дурнушкой-дочкой красивой талантливой женщины. И если вот так складывалась жизнь и смерть самых близких ей людей, то у нее самой и подавно не было шансов...
Татьяна с любопытством озиралась вокруг и видела, что люди карабкаются наверх, изо всех сил работая локтями. Любая компания была похожа на лестницу... как в детской считалке:

На золотом крыльце сидели
Царь, царевич,
Король, королевич,
Сапожник, портной...

В классе Горина царскую ступеньку занимала Алена Кедрова. Татьяна восхищалась ею. Мало того, что Аленка была красавица... Она всегда была одета лучше всех – “вся из себя”, как говорится... Законодательница мод – в нарядах ли, в манерах, в речах. Горин – в сиянии божественных прерогатив – ходил где-то рядом, и Татьяна видела, как остроумна и практична Аленка в использовании этого принципиального преимущества.
Что бы ни сделала Аленка – все ей рукоплескали. Что бы она ни сказала – все озадаченно хмурили лбы. Ее сочинения цитировались и публиковались в толстых педагогических журналах. Она была выдающимся достижением и ярким примером...
Пожалуй, одна только Юлька не тщилась обозначить свое присутствие в аленкиной атмосфере. Она была сама по себе. И это создавало ей особое положение в классе. Горин активно поддерживал эту особенность, так что место Юльки на “золотом крыльце” было вполне сравнимо с “царским”... Скажем так, это было место главы “другого государства”.
Алена Кедрова была – королева... Юля Астахова была – интеллектуальный лидер... Лена Михайлова была – холодный философ и свободный художник... Таня Лаптева до поры до времени была никто и звали ее – никак.

XI
…Служебный вход освещал фонарь – единственным плафоном, круглым, как луна. Второй плафон был разбит, и острые края оставшегося в арматуре стекла неприятно блестели на фоне черного неба.
Без пятнадцати десять.
Середина марта – падал мокрый снег. Горин продрог, ожидая, а ожидаемый молодой человек все не появлялся. Горин постепенно раскланялся со всеми знакомыми артистами труппы – и с незнакомыми заодно. Поздно было, обременительно, глупо... Он знал, что надо бы уйти, но тянул – по какому-то странному упрямству.
У него в кармане лежало письмо, которое он должен был вручить. Он готов был отдать все на свете, чтобы этого письма не вручать. Чтобы этого письма вообще не было.
Но оно было. Более того, Танька долго совещалась с ним, подбирая слова, чтобы письмо было написано в точном соответствии своей задаче. Он помнил каждую фразу, и каждая фраза причиняла ему боль, стоило ему вызвать ее в памяти.
Иногда ему казалось, что она все о нем знает, понимает решительно все – и нарочно издевается. Но когда она простодушно и ласково улыбалась ему, стараясь заглянуть в глаза – как преданный щенок – снизу вверх... повиливая хвостиком и подскуливая слегка... он тоже все-все понимал и все прощал... и готов был жертвовать дальше, сколько угодно, без конца... Есть ведь еще бескорыстный азарт Наблюдателя, Соглядатая душевных таинств. Он утешался тем, что этот азарт он может удовлетворять – по мере развертывания истории – в полной мере. Собственно, она, похоже, лишь этого от него и ждала – бескорыстного присутствия. Ждала и знала, умница, что это – недешево стоит...
Бедная девочка... бедный брошенный щенок...
Когда в позапрошлом году Горина под каким-то благовидным предлогом выдворили из школы, весь девятый “Г” знал, что к чему. Все знали, что на Аленку положил глаз Костя Желтый, который был тогда в самой силе и вертел всей Николаевкой, как хотел. Все знали, что Горин несколько раз, рискуя жизнью, вытаскивал Аленку с поганой костиной хазы. Знали, что Костя Желтый пригрозил Горину медленной мучительной расправой, если тот не оставит его в покое. И что Горин не побоялся после этого заявиться к нему домой – за Аленкой.
– Кто вы такой, чтобы лезть в мою личную жизнь? – визжала Аленка, – Кто дал вам право? Ненавижу, ненавижу!
Она стояла перед ним – полуголая – и орала на него, но тем не менее держала за руку Костю Желтого, оцепеневшего от горинской наглости и побелевшего от гнева... Если бы не Аленка, бьющаяся в истерике у них обоих на глазах, Горин точно не дожил бы до утра...
Аленку заперли дома на две недели. А когда она снова появилась в школе, Горин оставил весь класс после шестого урока, вызвал преступницу к доске – и в самых простых разговорных выражениях объяснил ученикам значение и перспективы аленкиного поведения... Наверное, был для него в этом тогда какой-то воспитательный смысл. Но – скорее всего, это тоже была истерика и паника, которой он впоследствии так себе и не простил.
И Аленка – не простила. Она пошла к Софье Федоровне и показала свой дневник, в котором на каждой страничке учитель оставил стихотворные любовные посланья – и свои собственные, и принадлежащие перу великих поэтов всех времен и народов, в том числе – на английском, французском и итальянском языках, а также и по латыни. Софья Федоровна лишний раз подивилась объему его сознания. Но Горин в эти минуты пал в ее глазах совершенно.
Вот что получилось из этой романической затеи.
Многие сочувствовали Горину, но не решались подойти к нему и выразить сочувствие. Некоторые откровенно злорадствовали. Большинство же коллег, родителей и учеников – просто брезгливо отшатнулось... Вокруг него сгустилось облако отчуждения.
И Тренин был, конечно, прав, когда порекомендовал Горину на некоторое время покинуть Краснозерск.
Горин ждал дня отъезда. На душе у него было тоскливо и муторно.
Он сидел за своим старинным пишущим агрегатом, заканчивая страстный опус под названием “Пределы волшебства”, когда незапертая дверь его комнаты, тихонько скрипнув, отворилась, и на пороге появилась Таня Лаптева – с букетиком красных гвоздик.

XII
– Господин Чернов?
– Что Вам угодно?
– Извините... пять минут – не больше... я – учитель... мой класс... мы не пропустили ни одного Вашего спектакля...
– Не понимаю...
– Вам звонила девочка, помните?.. Танюша...
– Ну – и?..
– Она стихи написала... вот...
Горин вынул из внутреннего кармана куртки немного смятый уже конверт, который жег ему пальцы.
Чернов повертел в руках конверт... Ему, похоже, все это было глубоко... фиолетово.
– Я Вас прошу – ответьте ей. Девочка без ума от этого спектакля... от Вашей работы, понимаете? Я был бы счастлив, если бы Вы пришли к нам... ко мне в класс... встретились бы с моими учениками... я был бы очень рад!
Андрей Чернов пожал плечами...
– Да ради Бога... только... как-то это все... неожиданно.
Чернов, блеснув в темноте ключами, открыл свою “Тойоту” и уехал.
Горин посмотрел на опустевшую ладонь, вздохнул – и побрел пешком, куда глаза глядят.
Козел этот Чернов! Тупой самовлюбленный козлище... Ты принес ему дар, о котором сам едва смеешь мечтать, а он, балбес... бонвиван... хлыщ водевильный!
Горин представил, как Чернов, придя домой, бросает конверт на телефонную полочку в прихожей... У него, как у всякого козла его возраста, наверняка стандартно обставленная квартирка где-нибудь в Новой Роще. Жена увидит смятую бумажку – спросит, что такое. И тот, хихикая, расскажет, что вот очередная поклонница не дает покоя – звонит, пишет любовные записки. Они вдвоем распечатают конверт – и будут читать, покатываясь со смеху...
Ну, почему же, почему?! – стонало что-то внутри Горина... – Почему они все... почему они таких предпочитают? Молодых, самоуверенных, пошлых?
В Аленку было столько вложено! Времени, фантазии... таланта, наконец! Где все это?
Предательница!
А ведь ему показалось, что эта девочка готова... за все отвечать с ним наравне!
Ему показалось, что наконец-то он создал себе друга!
– Стоп! – сказало что-то внутри Горина...
– Стоп, стоп... в том, что происходит, ты разве теряешь друга? Разве ты не оказал сейчас дружескую услугу – человеку, который считает тебя другом?
– Этот Чернов... козел!.. он представления не имеет, какая женщина обратила на него внимание!
– Она – не женщина! Она – ребенок! А ты – учитель!!!
– Есть одна роза... она меня приручила... какая разница – мужчина, женщина, ребенок?! Разве любовь нуждается в таких категориях?
– Тогда – чего ты жадничаешь? Девочке для роста нужен опыт... разный... многоплановый... Посмотри, как она пишет! Ты – катализатор, Горин! Педагог! В этом смысл твоей жизни. А спать она будет... с другим. Посмотри на себя. Сам – то ты – давно не дитя. Ты прекрасно знаешь, как совершается бытие. Ты проиграл! Признайся! Ни одного попадания в цель – за столько лет! Ты износился, иссяк в бесполезных попытках! Что можешь ты дать юному, жадному, сильному существу?

XIII
– Объяснит мне кто-нибудь, какой такой порядок я нарушила?
– Девочка моя! Есть места, где принято вести себя особым образом.
– Но кому, скажите, хуже от того, что я села на пол? Где написано, что на полу сидеть нельзя? Покажите мне – где? Я не воровала книг, не выдирала страниц, не черкала помадой по стенкам... я даже не заходила в туалет!
Просто эта тетенька вела себя – бесчеловечно! Особым образом – значит, бесчеловечно, да? Выходит, если человек хоть в чем-то не похож на других... на большинство... он – плохой, да? Вот просто так, сразу, независимо от фактов – плохой?! И выгнать его! И наорать! И покуситься на человеческое достоинство!
Анна Павловна засмеялась от этого “покуситься”. В ребеночке чувствовалась “школа”.
– Ты кто, дитя? Откройся, не стыдись.
– Я – Таня, – пробурчало дитя. – Вы не могли бы... предложить мне сигарету?
Анна Павловна, снова подивившись этакой непосредственности, расстегнула сумочку...
– Ого... я такие покупаю... раз в двести лет... по штучке.
– Возьми всю пачку. Я почти не курю. Так... балуюсь иногда. Возьми – не стесняйся.
– Вот спасибо... – ребеночек тут же оттаял, – А Вы – классная, я сразу поняла.
“Да уж... – подумала Анна Павловна, – я, кажется, поступила... непедагогично. Как-то даже в голову не пришло... а теперь, не отбирать же у нее назад эти несчастные сигареты...”
Танька деловито закурила и стала рассматривать Анну Павловну с одобрительной улыбкой. Приятное знакомство – приятный разговор.
– Хотите я угадаю, как Вас зовут?
– Попробуй.
Танька прищурила глаз и выпалила, не задумываясь:
– Анна.
– Ну, это уж слишком! Ты, наверное, откуда-то знаешь меня?
– Угадала? – Танька взвизгнула и запрыгала на одной ножке от удовольствия, – угадала, угадала!
– Ты лучше расскажи мне, что привело тебя в... храм науки?
– Я ищу одну книгу. Очень важную. Но меня туда не пустили. Потому что у меня нет паспорта. За книгой... туда!.. пошел мой друг. Он, наверное, скоро вернется.
– Что же это за важная книга, если не секрет?
– Да нет... не секрет. Фуко. “Слова и вещи”. Такая редкая книга! Ни в одной библиотеке домой не дают. Только в читальном зале. Но я не могу читать в читальном зале. А тем более – писать.
– А... что, сейчас такие книги... проходят в школе?
– Ну... не то чтобы проходят... Горин велел прочитать.
– Горин? Это кто, Горин?
– Так... вот это вот и есть мой друг, который пошел... То есть учитель мой, Сергей Иванович Горин!
– Ой!
– Вы его знаете? Хотя... кто ж его не знает?..
А дальше – двери “храма науки” мягко распахнулись и выпустили широко улыбающегося Горина с полиэтиленовым мешком, в котором увесисто колебался бесценный груз... Миссия его явно удалась, и он сиял от радостных предвкушений.
– Слушай! Ты совсем не изменилась...
– И ты... почти не изменился.
– Как ты? Что ты?
– Я? Господи! Это долгая песня...
– А я... учительствую. Да смотрю, вы уже познакомились? – Горин тут только вспомнил про Таньку... – Вот, возьми. Под честное слово дали на три дня, – и он передал пакет ребенку.
Что? Что – дальше?
Татьяна почуяла неладное. И не зря. Анна Павловна ей очень понравилась. Даже слишком.

XIV
Мы застаем Горина в один из самых запутанных периодов его запутанной, почти невероятной, жизни. Он смутен, холост и зол. Пишущий агрегат его – старинный, как трехкопеечная монета, – лишен привычного листка в железном суставчатом чреве...
В комнате Горина на пластиковом южнокорейском будильнике – восемнадцать часов пятнадцать минут. Двадцатое мая тысяча девятьсот девяносто шестого года.
Горин влюблен в свою ученицу Таню Лаптеву и хочет на ней жениться, годика этак через два-три, когда она достигнет совершеннолетия. Он видит себя Пигмалионом и втайне надеется, что совершил, наконец, божественное дело творения мира из ничего. Он мечтает существовать в этом мире – в соответствии с самим собой, свободно и автономно.
Татьяна хочет, чтобы Горин принадлежал только ей. В глубине души она уверена, что так оно и есть. Это вовсе не значит, однако, что она не надеется еще как-то... адекватно возрасту устроить свою личную жизнь. Если бы Горин согласился – в качестве мужа – не трогать ее руками и предоставить ей полную свободу действий, она бы вышла за него замуж. Были же случаи в истории... Блаватская там... Софья Ковалевская... Может же муж быть просто другом, почему – нет? Но только – моим другом, исключительно – моим! Это важно…

г.Красноярск

"ДЕНЬ и НОЧЬ" Литературный журнал для семейного чтения N 3-5 2003г.