Б. Эксперимент как формирование нового предмета

Опубликовано smenchsik - пт, 07/15/2011 - 15:57

Мы уже говорили, что коперниканское мышление парадоксальным образом должно было быть не только критиком мнений и теории, но и критиком самих «вещей». B том аспекте, о котором мы только что говорили, эксперимент можно было бы охарактеризовать как проверку существующих научных мнений или «естественных» понятий на способность мыслить новый предмет. Задача экспериментирования состояла в том, чтобы на примере обычных процессов и обыденных вещей, поставленных в особые (предельные) условия, изменить понятия и навыки мышления. Но этот аспект совмещается с другим, который выстyпaет на первый план по мере того, как новая наука начинает действовать самостоятельно. Эксперимент при этом окaзывaется проверкой самого предмета на способность быть предметом исследования. Его цель в этом случае заключается в том, чтобы найти среди «естественных» предметов тот, который понятие может осознать как существенный, либо же сформировать (изобрести) такой предмет в «искусственных» условиях. Разумеется, преобразовать сознание можно лишь в той мере, в какой я вовлекаю его в преобразование предмета, и, напротив, всякое преобразование предмета формирует и новое понятие о нем − это, собственно, и составляет содержание эксперимента. Но важно выделить эти два процесса в едином акте эксперимента.
Наличие этих двух аспектов превращает эксперимент в некий парадокс, если рассматривать его как средство верификации и или фальсификации. Когда я собираюсь на опыте подтвердить свою теоретическую концепцию, окaзываeтся, что подтвержденной она является уже не для того сознания, которое требовало подтверждений. Наоборот, когда я хочу испытать свою теорию, сталкивая ее с предметом, оказывается, что теория схватывает этот предмет и преобразует его по своим канонам431. Попытаемся разобраться в этом подробнее.
«Кто же настолько слеп, — восклицает Симпличио в начале Первого дня, — чтобы не видеть, как части земли и воды движутся, будучи тяжелыми, естественным образом вниз, т. е. по направлению к центру Вселенной …Кто не видит равным образом, что огонь и воздух движутся прямо вверх по направлению к лунной орбите, естественному конечному пункту движения sursum» (I, 130). «...Если вы не видите, — недоумевает он, — как ежедневно рождаются и разрушаются травы, деревья, животные, то что же вы видите? Как не замечаете вы постоянной борьбы противоположностей, не видите, что земля превращается в воду, вода превращается в воздух, воздух в огонь и снова воздух уплотняется в облако, в дождь, в град и грозу» (I, 139) . И тем не менее Сальвиати и Сагредо готовы отрицать наличие таких вещей и событий, ибо у них иная точна зрения, с которой перед их глазами раскрывается совершенно противоположное тому, что перед глазами перипатетиков (I, 90).
C этой точки зрения им видно, что то, что имеет для Симпличио статус предмета, несет в себе теоретические «предпосылки, которые не так-то легко принять» (I, 136) и, что при перемене предпосылок видимость должна решительно измениться. Теория раскрывается не просто как теория о предмете, но как «форма» (теоретическая) самого предмета. Именно поэтому всякое внутритеоретическое движение непосредственно связано с изменением (теоретического) предмета. Преобразование планетной системы Коперником было одним из первых преобразований предмета, которое произвела новая наука. Вся деятельность Галилея в значительной степени есть лишь уяснение следствий такого преобразования. Следующим фундаментальным шагом, сделанным самим Галилеем, было разрушение «лунной грани», которое, как мы говорили, с необходимостью повлекло за собой преобразование всей физики и всей логики мышления в целом432.
«Теория относительности» Галилея состояла прежде всего в релятивизации абсолютного места, выразившейся в критике привилегированного положения земли. Эта критика носила принципиально физический характер, так как вся физика земли (теория естественных и насильственных движений, «стихийный» характер физических процессов и т. д.) определялась этим привилегированным положением. Тогда как центральное положение Солнца в системе Коперника носит совершенно иной характер.
Благодаря такому преобразованию и нашлась такая новая точка зрения, которая позволяла взглянуть на планетную систему и прежде всего на саму Землю как бы со стороны и увидеть их в целом. Новая точка зрения не была связана с каким либо местом в системе433. Можно было «увидеть» много возможных центров во Вселенной, так что движения sursum и deorsum теряли свою уникальность. Можно было «увидеть» землю в целом (как планету) и найти, что возникновению и уничтожению подвергаются только ее части и т. д. Но по отношению к физическому миру самый главный результат релятивизации места и разрушения «лунной грани» состоял в том, что все факты, очевидности и вещи «повисали в воздухе». Факт-очевидность становится фактом-аргументом, доводом. Возникает ситуация потенциального экспериментирования, так как каждый факт должен оправдать свою видимость перед лицом возможного преобразования системы мироздания, в которую этот факт включается. Симпличио уже не просто указывает пальцем на вещи, видимые всеми, он уже даже не приводит свои факты в доказательство своих теорий, он вынужден «спасать» их, т. е. пытаться сконструировать их с помощью теории. И, по существу говоря, единственное, к чему на первый раз стремится Сальиати, это показать, что c теми предпосылками, которые есть у Симпличио, ему не сконструировать нужный ему объект. Факт, который для Симпличио был целостным феноменом, оказывается лишь частной видимостью, и когда Сальвиати удается поставить Симпличио на свою точку зрения, перед тем открывается новый мир, откуда ему нет пути назад. То, что раньше было для него всем, выступает теперь как субъективно-ограниченное впечатление. Сам Предмет становится для него другим.
Поэтому метод Сальвиати в разборе наблюдений Симпличио состоит не в том, чтобы опровергнуть его наблюдения. Он всегда их признает. Но он старается привести такое контрнаблюдение, такой контропыт, чтобы в совокупности оба наблюдения составили бы наблюдение другого предмета и дали бы новое представление о целом объекте. Сальвиати не отрицает наличие движения sursum и deorsum. Но он дополняет его аналогичными движениями по отношению к центрам других небесных тел, и тогда открывается, что прямолинейное движение всегда только случайно, и одно только круговое может быть естественным («принцип космической инерции») (I, 1.30). Достаточно дополнить видимость повсеместного разрушения и возникновения понятием о неизменном теле целого, или же − как это делал и сам Аристотель − соединить в одно целое два противоположных процесса возникновения и уничтожения, и окажется, что земля как единый предмет не разрушается и не возникает, а сами эти процессы могут воспоследовать «в результате простого перемещения частей без разрушения или зарождения чего-либо нового» (I, 137).
Успех опыта зависит, таким образом, не просто от «доказательности» его как аргумента, а от умения сформировать посредством него новый предмет теоретического рассмотрения.
Чтобы, например, получить истинное представление о динамике движения, следует не просто классифицировать разного рода естественные и насильственные движения, но попытаться каждое из них дополнить противоположным, чтобы получить явление в целостном виде. Таковым было бы, скажем, падение ядра с высоты тысячи локтей над поверхностью Земли, если бы оно могло продолжать свое движение вдоль шахты, прорытой по диаметру Земли. Мы убедились бы тогда, что, пройдя сквозь Землю, ядро непрерывно сменило бы «естественное» движеие на «насильственное» и поднялось бы с противоположной стороны на ту же тысячу локтей (если, кроме того, устранить с его пути воздух и иные помехи). То же самое обнаруживает шар, который, спускаясь с одной наклонной плоскости, поднимается на другую за счет приобретенного импульса. Наконец, груз, подвешенный на нити, будет отклоняться от перпендикуляра к плоскости земли одинаково в обе стороны. Он объединит в себе все три аспекта: движение вниз, движение вверх и бесконечность инерциального движения (I, 119; 327) .
Таким образом, окaзывaется, что два объекта рассмотрения, имеющие две различные причины и природы, а именно в одном случае внутренне присущие телу и естественные, в другом − внешние и насильственные, оказываются одними тем же объектом. Движение с определенным внутренне присущим ему импульсом, лишь при случайных и не существенных для него обстоятельствах может определиться как насильственное относительно другого как естественного (I, 336).
Эксперимент как критика простой феноменологии Симпличио скрывал в себе также гораздо более глубокую критику философской феноменологии Аристотеля. Аристотелевская теория, выразившаяся, с одной стороны, в концепции абсолютного места, в учении о замкнутом, центрально симметричном и анизотропном («лунная грань») мире, с другой, − выступала как теория абсолютной завершенности сущего, которое может быть в потенциальном или актуальном состоянии. «Коперниканское мышление», напротив, рассматривает мир непосредственных феноменов как лишь один из возможных. Действительный же «феномен», т. е. явление, непосредственное наблюдение которого совпадает с его пониманием, должен быть еще построен, причем так, что, будучи существенным, он тем не менее превосходит чувственный опыт существующих вещей и включает в себя идеально-теоретическое определение.
Предмет рассматривается теперь в качестве одной из возможных актуализаций скрытой и бесконечной потенции. Напомним как у Галилея в «Диалогах» любой опыт земной физики получает истинный вид только после того, как к нему присоединяется невидимое движение земли. Разбирая, например, опыт с падением камня вдоль стены высокой башни и выясняя истинную форму его траектории, Сальвиати говорит: «…На основании одного тольк наблюдения, что падающий камень скользит вдоль башни, вы не можете с достоверностью утверждать, будто он описывает прямую и отвесную линию» (I, 238). Но «там, где недостает чувственного наблюдения, его надо дополнить размышлением...» (II, 163), и следует присоединить к этому чувственному наблюдению мысленное наблюдение движения Земли, после чего только мы и получим действительный предмет - траекторию движения камня. Всякий воспринимаемый предмет понимается теперь как видимая часть невидимого, как частная реализация теоретически фиксируемого закона.
Ф. Бэкон, который часто использовал плaтоно-аристотелевское понятие формы для обозначения существенного понятия-закона, говорит: «...форма вещи есть сама вещь и вещь не отличается от формы иначе, чем явление отличается от сущего, или внешнее от внутреннего, или вещь по отношению к человеку от вещи по отношению ко Вселенной» 434. Человек здесь, следовательно, оказывается наделенным двойным зрением: своим собственным, чувственным, и мысленным зрением («с точки зрения Вселенной»), зрением экспеpиментатopа-теоретика.
B силу этого каждое представление непосредственного наблюдения должно быть поставлено под сомнение с точки зрения его скрытого целого. B феномене, каков он является чувственному опыту, не просто скрывается его тайная сущность и «природа», которую следует извлечь из этого опыта рассудком. Нет, против этой схоластической гносеологии выступает иное понимание новой науки. B феномене, каким он является чувственному опыту, обнаруживается не весь предмет и даже, может быть, не существенный его вид. Следует сдвинуть предмет с его естественного места, лишить его естественного вида, вырвать из естественных условий и испытать его во множестве ситуаций, прежде чем он откроет себя в качестве сущностного предмета, видимого не в случайном земном опыте, а изнутри «вселенной», абсолютно, в качество того, что можно изучать теории.
При этом каждая эмпирическая ситуация определяется уже теперь не как отдельный предмет или явление, а как случайное, определенное обстоятельствами состояние, как событие, лишь возможность которого предопределена функциональным законом, описывающим изменение объекта в зависиости от этих условий. [Предметов, собственно, нет, есть законы возможных явлений-событий, есть функции, которые приобретают разные значения в зависимости от их собственного вида и определенных условий. Таким образом, предмет новой науки не только является результатом преобразования традиционного предмета («субстанциальной формы»), но его расформированием435. Определенность («форма») оказывается случаем в бесконечном ряду множества возможных явлений, сущность же находится там, где ряд условий рассматривается в предельном переходе к иному характеру «бытия»: бытия функционального закона. Та ситуация, которую мы описывали до сих пор, − экспериментально-теоретическое преобразование сознания и предмета, как будто внешних для новой науки, — становится, как мы увидим в дальнейшем, внутренней ситуацией самой новой науки: ее существенные шаги связаны с таким расширением фундаментальных понятий, когда открывается их «субстанциальная» ограниченность, и открывается новое субстанциальное поле. Собственно говоря, в таком предельном переходе и состоит существенная экспериментальность новой науки].
Трудность для коперниканцев была в том, что «факт» инерциального движения, связан с идеей относительности движения, то есть его как бы несуществования. Равнодушная причастность к нему всех земных событий делает его принципиально незримым, неощущаемым, несуществующим. Каждый предмет, который первоначально опытно демонстрирует это движение, − пушка на тележке, диск, брошенный рукою всадника, камень, падающий с мачты движущегося корабля, − оказывается примером того, что инерциальное движение ни в чем не сказывается.
Точно так же, исследуя падение различных тел и в различных средах, Галилей не пытается внести некую обобщающую классификацию этих чувственных явлений, а как раз, наоборот, стремится найти «чистые условия падения», т. е. искусствено (даже мысленно) сконструировать новый предмет − предмет теоретического исследования − освобожденный от «привходящих обстоятельств», от тех случайных реальностей, с которыми он связан «в природе». Чем большее разнообразие феноменов и обстоятельств эксперимент включает в свою сферу, тем с большей силой понятие, функционирующее в нем, обнаруживает свою всеобщность, т. е. несвязанность ни с одним из этих обстоятельств в особенности436.
Теоретическое утверждение, носящее всеобщий характер, может относиться только к такому объекту, который сам обладает всеобщим характером. Это утверждение не может быть основано просто на некой совокупности наблюдений. Эксперимент тем-то и отличается от наблюдения, что он изобретает или находит такое событие, которое представляет собой всеобщий, т. е. любой, случай. Но это и означает умение сконструировать явление в единственном — чистом — виде, когда устранены (реально или мысленно) все обстоятельства, превращавшие каждое отдельное наблюдение в частный случай. Например, выдвигая свое основное утверждение о независимости ускорения свободного падения от веса падающего тела, Сальвиати внушает Симпличио, что дело здесь не просто в том, что возможная наблюдаемая разница времен падения будет в десятки раз меньше аристотелевской, но что она вообще не имеет значения, хотя и наблюдается, и что дело вовсе не в том, чтобы ограничить его закон каким-либо определенным соотношением весов. «Мне все же трудно поверить, − говорит Симпличио, − что крупинка свинца должна падать с такой же быстротой, как пушечное ядро». «Скажите лучше, − отвечает ему Сальвиати, − песчинка с такой же быстротой, как мельничный жернов» (II, 166,), потому что дело вообще не в наблюдаемых дробинках и ядрах − действительным предметом является мысленное движение произвольно тяжелой точки в пустоте, поскольку к этому свелось чистое событие падения. И в противоположность Симпличио, который не понимает роли этой идеальной схемы, Сальвиати замечает, что Аристотель прекрасно понимает этот момент, «и приводит в пример тела, на которых можно проследить чистое, абсолютное влияние веса, отбрасывая в сторону все другие соображения как относительно форм, так и относительно других малозначащих моментов, каковые легко подвергаются воздействию среды, изменяющей простое действие одной тяжести...» (II, 167) .
Результатом этого процесса критического экспериментирования является не индуктивное обобщение, не умозаключение, не просто мыслимая абстракция, а именно предмет, но предмет идеализованный, наблюдаемое явление на грани перехода в мысленное. Создание такого экстремального явления позволяет закончить круг критического экспериментирования, в результате чего изучаемое событие освобождается от несущественных помех [понятно, что важнейшим оказывается вопрос о том, что существенно, в чем именно исследователь заранее, до опыта находит природу явлений]. Теперь не нужно уже производить ни ста, ни десяти испытаний. Наличие идеализованного предмета открывает возможность ограничиться одним-единственным, специально сконструированным реальным опытом, результат которого имеет теперь уже непосредственно теоретическое значение: явление-закон. Поэтому столь часты у Галилея заявления, что достаточно одного специально построенного опыта, когда и тысяча 6езыдейных опытов не приведут ни к чему. «Я мог бы привести вам тысячу таких опытов, — восклицает Сальвиати, — но в отношении того, кто не довольствуется одним из них, всякое старание безнадежно» (I, 251).
Таким образом, новое теоретическое мышление выступило в качестве критика всего предметного и опытного мира предшествующего способа теоретизирования, и в этой критике сформировало свой предмет, то есть свою идею природы вещей. Тем самым теоретическая физика — механика — выработала для себя свою собственную предметность, так что ей уже не было необходимости обращаться к предметности перипатетической науки и каждый раз заново находить в ней свой предмет. Лишь после этого, собственно говоря, новая физика получила подлинную автономию и могла в дальнейшем сама конституироваться в авторитарную силу «естественного» мышления.
Прежде чем мы перейдем к ближайшему рассмотрению природы этого нового предмета физического мышления, имеет смысл воспроизвести некоторые существенные моменты только что пройденного пути, следуя рассуждениям мыслителя, который, как кажется, имеет непосредственное отношение к нашему вопросу.
Речь идет о Френсисе Бэконе, теория которого для позднейших философов и историков науки послужила поводом для многих недоразумений. Ее в равной степени недооценивали и переоценивали, причем часто на основании некритического усвоения мнения о ней, сложившегося в начных кругах437. У нас нет намерения разбирать эти недоразумения. Мы отметим круг мыслей Ф. Бэкона, близко касающихся разбираемых нами проблем.
B том «очищении разума», которое задумал Бэкон, наряду с критикой соблазнов и иллюзий спекулятивного ума и легковерной косности ума, апеллирующего к авторитетам и преданиям старины, он отводит существенное место критике эмпиризма и безответственного индуктивизма. Следует заботиться не столько o расширении опыта, сколько об опытах другого рода, чем те, которыми занимались до сих пор, «ибо, — утверждает Бэкон, — смутный и руководящийся лишь собой опыт... есть чистое движение наощупь и скорее притупляет ум людей, чем осведомляет их» 438. Истинный опыт есть планомерное испытание (пытание, допытывание) природы, проводимое в соответствии c разумными правилами. Опыт, который таким образом отыскивают и заставляют свидетельствовать там, где без специальные условий он остался бы нем, и называют экспериментом. Так что «истинный метод опыта сначала зажигает свет, потом указывает светом дорогу... (verus experientia ordo primo lumen accendit, deindet рer lumen iter demonstrat...)» 439.
B связи c этим различением находится разделение опытов, проводимое Бэконом, на «плодоносные» и «светоносные». Плодоносный опыт в области естествознания поставляет множество любопытных сведений или, как сказали бы сейчас, дает богатую информацию. B области практики он дает много полезных результатов и изобретений. Однако он молчит o причинах и основаниях, т. е. лишен понятия. Поэтому «должно искать светоносных, а не плодоносных опытов». Это значит таких, где в одном событии нам раскрывается скрытая природа исследуемой вещи440.
Таким образом, мы находим здесь сходный c описанным процесс преобразования предмета непосредственного опыта в новый предмет, конструируемый посредством критического эксперимента. Однако что же Бэкон имеет в виду, говоря о необходимости светоносных экспериментов? Каковы условия, в которых обычный опыт способен стать «светоносным»? Ответы на эти вопросы позволяют нам охарактеризовать методологию Бэкона как теорию, близко стоящую к основам новой науки, хотя, разумеется, конкретная реализация этой методологии, осуществленная во второй части «Органона», вызывает серьезные сомнения в этом.
В первой же части Бэкон отчетливо сознает ту задачу, которая прежде всего стоит перед новым экспериментом, — сформировать собственный предмет исследования. «Величайшее невежество, — пишет философ, — представляет собой исследование природы какой-нибудь вещи в ней самой. Ибо та же самая природа, которая в одних вещах кажется скрытой и тайной, в других вещах очевидна и почти ощутима... То, что в одних вещах считается скрытым, в других имеет явную и обычную природу, и она никогда не позволит рассмотреть себя, если опыты и наблюдения людей будут вращаться только в пределах первого» 441. Поэтому не столь важно изучать природу в ее естественном, предоставленном себе состоянии, ибо именно в этом случае она является максимально скрытой в себе. Подобно тому, как сущность и природа человека проявляются в стесненных и критических обстоятельствах, так же точно и природа раскроет свои тайны, будучи поставлена в необычные и искусственно созданные условия. Так, приводит он пример, природа прочности смутна и затемнена, если ее изучать в дереве или камне, но тонкие пленки на водяных пузырях, в котоpыx, собственно говоря, ничего не осталось, кроме «прочности», представляют собой такой экспериментальный предмет, в котором представлена как бы сама суть прочности, связности442.
При этом Бэкон обращает внимание нa формирующую и преобразующую деятельность человеческих искусств, которые как бы сами собой представляют уже готовую лабораторию для исследования природы. Именно здесь мы встречаем природу в тех неестественных и необычных условиях, где ей приходится обнаружить свои тайные потенции, скрытые от наблюдателя-натуралиста. Противопоставляя древней традиции описательной натуральной истории то естествознание, которое стремится «дать разуму понятия», Бэкон замечает, что натуральная история нацело игнорирует опыты механических искусств, хотя «скрытое в природе более открывается, когда оно подвергается воздействию механических искусств, чем тогда, когда оно идет своим чередом» 443.
Таким образом, мы видим здесь проект, в котором запланирована та самая последовательность шагов, превосходную (и превосходящую сам замысел Бэкона) реализацию которого дал Галилей.
Формирование в теоретически предпосланных условиях «светоносного» опыта, в котором явление воспроизводится в чистом виде; экспериментирование и преобразование предмета путем постановки его в такие «стеснительные» или «критические» условия, в которых обнаруживается его суть, и привлечение опыта механических «искусств» для познавая природы — таковы те моменты, которые сближают рецепты Бэкона с методологией новой науки. Однако именно отсутствие теоретической идеи, т. e. того «света», который, и по мысли самого Бэкона, должен освещать путь истинного опыта, оставляет его в обществе натуралистов и естествоиспытателей Возрождения, и резко отделяет его «эмпиризм» от экспериментального духа галилеевой физики.
Здесь может возникнуть справедливый вопрос: пусть новое научное сознание само создает для себя предмет; в таком случае, каким чудесным образом оно само зародилось в голове Коперника или Галилея? Пусть оно может «пробуждать умы» и формировать их в «сократическом эксперименте», но каким образом пробудилось и сформировалось оно само? Задавая эта вопросы, мы не имеем в виду весь огромный комплекс проблем, который они влекут за собой. Нас интересует здесь та предметная область, которая послужила опытной основой для возникновения самого теоретического мышления новой физики. Где оно нашло свой предмет еще до того, как научилось целенаправленно формировать его? T. е., в какой области, в какой деятельности была уже готова почва и строительный материал для физического эксперимента в новом смысле слова?
Мы можем частично ответить на эти вопросы после того, правда, как выяснили многие существенные черты этого эксперимента. Мы знаем уже, что он связан с радикальным преобразованием, изменением, «разрушением» естественных (тем более, субстанциальных) «форм» вещей, что в нем важны те искусственные условия, когда «естественное» движение в едином и непpeрывном процессе переходит в «насильственное» и обратно, наконец, что его основание составляет процесс, выражающийся в едином функциональном законе. Первый момент отсылает нас от «нaтуpaлистов» в область «человеческих искусств», которые занимаются преобразованием естественных вещей. Второй момент ограничивает область «искусств» механическими, по традиционному определению предназначенными к тому, чтобы «обмануть природу», т. e. заставить естественный процесс способствовать протеканию искусственного процесса. Наконец, третий момент вводит нас в область экспериментальной механики — действительной почвы, на которой формировалась новая физика.
Хорошо известна та огромная роль, которую сыграла механическая практика в становлении новой физики. Подробно и глубоко изучено взаимокатализирующее влияние новой техники и мануфактурного способа производства в целом, c одной стороны, и возникающей быстрыми темпами новой теоретической механики, c другой444. По существу можно было бы сказать, что новая физика родилась из экспериментальной ветви прикладной механики, поскольку теоретическая механика долгое время ограничивалась аpxимедовской статикой и умозрительно трактуемой динамикой (физика «импетуса») . C равным правом можно сказать, что новая теоретическая механика первоначально развивалась, внедряя математические методы Архимеда в решение реальных механических задач.
Главный математик Савойского герцога Джамбатиста Бенедетти, следуя которому Галилей составил свой первый трактат «О движении», подверг серьезной критике основные положения аристотелевской динамики именно потому, что его физическая интуиция была определена механическими искусствами445. Наиболее выдающейся фигурой этого периода является, без сомнения, Симон Стевин (1548-1620) — в равной степени теоретик строго архимедовской традиции и крупный инженер (инспектор всех водных сооружений Голландии). B его трудах связаны проблемы теоретической механики, трактуемые чисто геометрически, c задачами прикладной механики. Опыт человека-мастера непосредственно становится опытом человека-теоретика.
Галилей только в 1584 г., в возрасте 20 лет, решительно брсил занятия медициной, которую он изучал в Пизанском университете, вернулся во Флоренцию и отдался изучению математики под руководством преподавателя флорентийской художественной академии Остилио Риччи446. Ольшки, исследовавший рукописи этого ученого, делает вывод, что Риччи преподавал проблемы практической механики и прикладной математики, изложенные в традиции школы Тартальи. Галилей, таким образом, получил свое математическое образование в непосредственном контакте c инженерной техникой и экспериментальной механикой447. Риччи познакомил Галилея c вопросами практической гидравлики, архитектyры и т. д. С тех пор Галилей никогда не порывал связи c людьми техники и не прекращал сам занятия практическими задачами. «Так, он держал в течение ряда лет в своем доме в Падуе техническую мастерскую, в кoтopoй… изготовлял… инструменты… и ставил свои научные опыты» 448.
Он, может быть, не сразу понял фундаментальное значение именно механики для познания природы. Bo всяком случае уже в работе «De motu» (Пиза, 1589 г.) Галилей полностью усвоил метод Бенедетти. A в предисловии к трактату «Механика», над которым он начал работать c первых лет пребывания в Падуе (1592) , он упрекает тех инженеров, которые надеются при помощи механики «обмануть природу». Здесь Галилей имеет в виду не только (и даже не столько) изобретателей регреtuum mobile ( II, 417) . Мы помним, что именно таково («обман природы» ) было традиционное определение механики, и если Галилей с первых слов доказывает, что при помощи механических орудий нельзя произвести никакого действия, противоречащего законам природы, то это значит, что он не согласен с таким определением и включает законы механики в систему законов всей природы. И, может быть, то, что заставило Галилея поставить почти прикладную дисциплину о сопротивлении материалов в один ряд с наукой, касающейся «предмета вечного, имеющего первенствующее значение в природе, обсуждавшегося великими философами…» (II, 114), было именно сознание глубокой общности законов, лежащих в основе этих двух «новых наук».
B 1620 г. в «Epitome Astronomiae Copernicanae» И. Кеплер, обсуждая зменение линейной скорости планет в зависимости от их расстояния до Солнца связывает это явление с законом рычага, сравнивая «движущуюся силу Солнца» с действием грузов па плечах переменной длины449. Тем самым он открывает путь, по которому в течение XVII в. пришли к идее небесной механики, принципиально невозможной в античной науке450.
Идея физики как всеобщей механики зарождалась в умах ученых с конца XVI в. и впервые была обоснована Декартом. Но прежде всего распространилось убеждение, что исследование механических процессов не просто отличается максимальной строгостью и точностью (аргументы Бенедетти и Стевина), по имеет непосредственное отношение к исследованию фундаментальных законов самой природы. И по мере развития теоретической механики в новом смысле слова весь опыт «механических искусств» втягивался в физику и перерабатывался там.
Вот почему Первый день своих «Бесед» Галилей открывает размышлением Caгpедо и Сальвиати о достоинствах и научной пользе венецианского арсенала. Его мастера, наблюдая создания предшественников и размышляя при изготовлении собственных изделий, «приобрели большие познания и остроту рассуждения». «Беседы с ними, — замечает Сaгредо, — не один раз помогали мне разобраться в причинах явлений не только изумительных, но и казавшихся сперва совершенно невероятными» (II, 116).
Итак, мы можем заключить, что новая физика, обретя в «коперниканском мышлении» философскую перспективу, получила свое предметное и экспериментально-техническое содержание от опыта «механических искусств».